Выбрать главу

- Под тем самым кустом? - опять не выдержал, заго­ворил первым Степан и кивнул в стеклянную синь окна, из которой никакого куста не проглядывало.

- То не той, - ответил ему Гаврила. - Это новый уже вырос. А тую лозу я выдрал с корнем, как только с партизан вернулся.

- И трое суток он тебя мочил под тем кустом, в воде, в болоте?

- Трое суток, - отрешенно повторил вслед за Степа­ном Гаврила. Повторил, будто речь шла совсем не о нем.

- И мясо от костей отстало?

- И мясо от костей отстало. - Гаврила замолк, похо­же, осознав, что это было все же с ним. - Шкура, что собачья шерсть - шматками. Возьмешь, потягнешь - она и отпадает... Ничего, новая наросла, хоть и на скрючен­ные кости. Ничего...

- Ничего, ничего! И это ты мне, пхайло, пердун ста­рый, ничегокаешь, - снялся с табуретки, затюкал дере­вянной ногой, побежал по хате Степан. - Вот сейчас отстегну кульбу и розум вставлю в макацовбину твою пустую.

- Воды в твоем организме богата, - сказал Гаврила.

- Это порода ваша такая водянистая. Я тебе в маленстве юшку, помнишь, пускал и теперь пущу.

Дед Гаврила тоже поднялся с грохнувшего об пол та­бурета, как рак клешню, натопырил скрюченную левую руку, припал на так же скрюченную коротковатую пра­вую ногу:

- Давно я тебе юшку не пускал, руки свербять.

- Особлива тая, сухенькая, што перчик. И ножка правая, што стручок дитячий.

- Што перчик, что стручок, але свое, - сказал дед Гаврила и пошевелил растопыренными пятью пальчиками левой руки, топнул правой укороченной ножкой. - А у тебя, макитра твоя пустая, - деревяшка.

- Вот я тебя сейчас этой деревяшкой и перехрищу...

И вполне мог перехристить, была та деревяшка грязно-зеленая, пропитанная болотной водой и соком сенокосных трав, уже в руках Степана. Но тут с другой половины хаты вышла с сухим березовым поленом в руках баба Валя. И, будто на подмогу ей, кто-то заскребся в сенях, нашаривая клямку. Баба Валя выжидающе опустила полено.

Дверь распахнулась, и в хату, казалось, вошло само миролюбие и мироуспокоение. Мужичонка в пол-аршина ростом, с лицом, состоящим из одной улыбки. Он вкатил эту улыбку в распахнутую дверь и остановился на пороге. В избе сразу как бы посветлело, будто само солнце или луна вошли в нее. Засветились и ожи­ли самые дальние и неприглядные углы, где навечно жили лишь паук с тараканом. Улыбнулась закопченным сажистым зевом печь, заискрилась, как подсве­ченная изнутри, побелка на стенах. Сами стены стали шире, потолок выше, будто бревна, давившие друг друга, вздохнули и распрямились. А смеющееся лицо вошед­шего было мертво и неподвижно, жуткое в этой своей. застывшей рассиянности. Светоносный взгляд его оду­хотворял вещи, все, к чему ни прикасался, куда ни падал, и, похоже, убивал его самого. То был взгляд из-под пепла, пепелища и могилы, смех с того света. Ка­залось, сама урна с прахом и наклеенной на нее улыб­чивой фотографией вошла в избу, настолько все было застывшее и каменно отмершее в мужичонке: руки, ноги, лоб, рот. Хотя все и двигалось, жило, более того, светилось улыбкой. Но одновременно и в той же его улыбке, и в каждом движении было что-то покорно­-собачье, молительно просящее не трогать, не прика­саться к нему даже взглядом. Так молит о пощаде не имеющий речи истерзанный зверь, когда на нем нет уже живого места, когда он весь только боль. Может, потому и Гаврила, и Степан лишь мельком взглянули на него и тут же отвернулись.

- Гм, - что-то среднее между звериным рыком и человеческим голосом издал вошедший.

- Проходи, проходи, Миколка, садись, - вздохнула баба Валя. - Аккурат под пору поспел.

Миколка прошел и сел, как вздохом по воздуху про­летел, ничего не порушив своим приходом, ничего не переменив. Такой уж это был человек. Когда-то человек, а кто сегодня - про то никому не ведомо. Четверо его детей погибли на его глазах. Погибли в день освобожде­ния этой деревни. Миколка - герой, партизан, два орде­на Ленина, спешил к своей хате, чтобы взять на руки сыновей, обнять жену. Сыновья выбежали встречать отца. Между ними было только небольшое поле, метров сто. Они легли на том поле, как родились, один за другим. Три красные краски, три кровавых букета, три алых цветка на осеннем пустом поле. Четвертый почти добежал до отца. Они почти встретились, уже протягивали друг другу руки, когда лопнула четвертая мина. И четвертой краской рас­цвело поле. Он вынес их, то, что осталось от них, вынес с вмурованной каменной улыбкой на губах, той самой, с которой спешил на встречу с сыновьями. С той же улыб­кой и похоронил, не проронив ни слезинки, ни слова. И с той поры улыбался и молчал вот уже тридцать лет. Молча, будто тень, входил в дом, тенью оставался там, тенью исчезал. Вроде есть, а вроде и нет. Дрожало все, наверно, и плакало в людях. Видя его, они боялись его боли и страданий и потому считали за лучшее делать вид, что его нет вовсе.