Сам по себе остановился гнедой коник, тянувший воз с гробом и покойником. Остановился резко, так, что хомут пошел ему на глаза, и он вынужден был задрать голову, словно хотел посмотреть на все, что здесь происходит, сверху. Качнулся в гробу и повернулся чуть набок покойник, будто стараясь занять более удобное положение: все видеть и слышать. Был он черен, темен лицом от прихлынувшей и запекшейся крови, благороден и благообразен от лика этой смерти, нимба седых волос, обрамивших черное лицо. Тяжел и грузен и по смерти, в гробу, в черном суконном костюме, удивительно напомиминавшем всем ту страшную униформу его молодости. От резкой остановки пятаки, лежавшие на глазах покойника, сползли, и он, казалось, сейчас вприщур смотрел на Степана. Его остывшим взглядом смотрели на Степана и родственники покойного.
Над кладбищем установилась мерцающая тишина. Тихим и покойным стало и само кладбище. Святые и грешники, небожители и страдальцы ада - все были в сборе. Странно и надолго ли, но притихли до того не знавшие угомону грачи и галки на могильных дубах, перестали перешептываться и сами дубы. Каменно, надгробно молчала инвалидная команда, пришедшая вместе со Степаном. Молчал Степан, молчали люди. И только Миколка улыбайся своей безмятежной и страшной улыбкой, улыбкой, которую на человеческом лице творит огонь.
Люди из похоронной команды, словно предчувствуя что-то, замолчали еще на подходе к кладбищу. Мегров за сто пятьдесят до него, увидев фронтовиков у кладбищенской ограды, они довели скорбь до пика, а потом с каждым шагом начали снижать ее до одиночных, но тенерь уже не скорбных, а скорее испуганных всхлипов. К кладбищу, стоящим возле него бывшим фронтовикам подошли как одно противоборствующее войско к другому. Подошли и замерли, не решаясь начать это противоборство, не зная, как его начать и в чем оно должно заключаться. Похоже, что этого не знала и другая сторона. И обе стороны в этом обоюдном незнании прерывисто и сдавленно дышали. И дыханием этим запаленным без слов говорили, думали. Без слов, потому что, когда они лишние, немолвленное яснее. И первыми услышали это немолвленное двое: тот, у кого Бог уже отобрал язык и речение, и тот, кому Бог не дал речи - покойник и собака его. Хотя, что произошло с покойником, можно только судить и рядить, как судили и рядили в деревне после: одни говорили, что он улился потом, другие - похолодел, инеем покрылся. Но как бы там ни было, пот ли, иней, а что-то холодно высверкнуло на мгновение-другое на его деготно-черном лице. То ли солнце чуть-чуть повернуло и прошлось лучом по седой шетине шек и подбородка, то ли кто-то из близких уронил на это лицо слезу, но оно вдруг гневно засверкало и, как говорили еще, оскалилось: покойник показал зубы и пальцем погрозил. Невероятно, конечно, но, тем не менее, нашлись люди, которые видели это своими глазами.
А вот с собакой все было достоверно, хотя тоже многое не совсем понятно. Непонятно, как оказалась она у гроба. Ведь до этого ее никто не видел. Когда выносили гроб со двора и ставили на телегу, она лежала в неподвижности на том же месте, что и сутки назад. За ночь и полдня, правда, разбухла, как и хозяин ее уже в гробу. Попыталась приподняться, встать на ноги, но не смогла, по-щенячьи загребая лапами, отползла только немного в сторону. Осталась лежать под забором, когда похоронная процессия двинулась по улице, казалось, околела. А у кладбища объявилась, будто с того света пришла. Поджав хвост, подгреблась к Степану, лизнула, словно поцеловала его деревянную ногу, которая, казалось, единственно и держит его теперь на земле, так он налег на нее, вкопытился в песок.
- Иуда. Иудин поцелунок, - тихо обронил Степан. Но расслышали все. Расслышала, похоже, и собака, потому что, не поднимая головы, повернулась с натугой смертельно больного человека, путаясь в собственных ногах, поплелась к забору. Легла у забора и больше не поднялась. Околела у кладбищенской ограды. Уже на следующий день Степан оттянул ее в сторону и прикопал.
Собака еще умащивалась на пыльной прикладбищенской полыни, а землю огласил такой стон и вой, что взметнулись вверх листья и ветви дубов, черными шапками взвилось над верхушками деревьев воронье. Под этот вой и грай шустрым чертиком подскочил к Степану и стал рядом с ним под крест отчего-то плачущий дед Гаврила, дед Гав.