- Все, - сказали впереди. - Вот тут, за этой дверью. Входить будем не все сразу, все не поместимся. Руками ничего не трогать... Если каждый будет...
Лились обязательные во всех музеях мира слова. Но Германн их не слышал. Стоял, смотрел и не верил глазам. Нет, конечно, он не ждал двери из червонного золота, но удивление его было бы меньшим, окажись такая перед ним, камень даже, перекрывающий вход в пещеру. На пещеру и храм одновременно, почему-то казалось ему, должно походить жилище великого человека. А тут была дверь простенькая, хотя и довольно внушительных размеров, высокая, но привычно двустворчатая, как и прочие, с многослойным нашлепомкрасок, не скрывающих вымоин и проломов старой краски. Могли, могли бы и прихорошить эту ленинскую дверь. Германн был не против увидеть ее и такой, чтобы сердце ухнуло и задрожало, отпал коричневый "клопик", наползший и присосавшийся к загривку человека, идущего впереди, у которого дверь посолиднее этой. Многие, наверно, долго топчутся в предбаннике, прежде чем дотронуться до нее, а дотронувшись, открыв, упираются в другую дверь, путаясь в полумраке, как в преисподней. А тут на тебе, дернул за ручку, потянул на себя - и здравствуй, Владимир Ильич, я Герка, мое вам с кисточкой. Так можно перестать уважать не только власть, но и себя.
Но уже буквально через мгновение, переступив порожек ленинского жилища, Герка думал совсем по-иному. Вернее, совсем не думал, в ошеломлении, охватившем его, не было места мыслям. Надо было успеть все высмотреть и сфотографировать в памяти. И первое - это отсутствие вещей, полное, абсолютное, как вакуум. Отсутствие вещей, необходимых самому, последнему из смертных. А через это - присутствие человека, скорее небожителя, которому все лишнее.
До Смольного несколько лет назад Германн, подобно тому, как и сюда, прорвался в Мавзолей Ленина, прилепился к какой-то из делегаций. И там, в Мавзолее, надолго был ослеплен и обездолен непониманием ужасающей неразборчивости смерти, тем, что этот маленького ростика рыжеватый человек, почти подросток, отрешенно возлежащий под пологом искусно распределенного света, надежно скрывающего все подлинное в его облике, что могло бы хоть как-то на мгновение оживить и очеловечить его, и есть он, тот самый, великий. Спеленутый, ослепленный туманной яркостью невидимых глазу светильников, сохраненный хитроумием бальзамщиков, он, похоже, защищался этой своей малостью и неприметностью от жадно пожирающих его взоров толпы, отбивался и отрекался от всего, что ему приписывали, что он, а больше за него всюду сейчас говорили.
Ленин тогда Германну не понравился. Хотя в этом он не только никому не признался, но и мысленно утаил от самого себя: конечно же, бесконечно великий и в гробу. Вышел из Мавзолея на солнечный свет, и день показался ему траурным. Будто само солнце, глаза ему, пока он был в Мавзолее, укрыли ватой, в такой ватной дымке все предстало перед ним. Сам Ленин в дымке, которую он не хотел, а если бы захотел, то не смог бы разогнать, потому что такой же дымкой все было выстлано и в душе. И сквозь нее нет-нет да и протеребливалось ощущение крамольной несоединенности облика того человека, которого он увидел в Мавзолее, и его дела. Сейчас же, здесь, в Смольном, такое соединение, кажется, состоялось. Герка видел, как за сотни верст отсюда, от холодного камня кремлевской стены, будто крестьянская нива, засеянная квадратно-гнездовым способом нишами, в которых произрастала одна лишь скорбь и печаль, от гранитных столбов-надолбов, просекших асфальт, бюстов людей с непокрытыми головами, оседлавших грибостолбоножки, под соборным золотом маковок, служащих бюстам небом и головным убором, вышагнул кучерявый рыжеватый мальчишка. Попробовал нетвердыми на первом шагу ногами землю. В земле тоже, наверно, не было твердости, она качнула его, уронила на асфальт. Со стороны бюстов и ниш послышался смешок и вздох, началась тихая, но постепенно перерастающая в потасовку возня. Бестелесные нишники, как вороны крылами, замахали руками, заскользили их тени, потянулись к мальчишке, вцепились друг в друга усатые и безусые бюсты. И все это в тишине под каменное молчание и застылость стражи, молоденьких солдат, замерших у входа в Мавзолей.
Но вот ударили куранты Спасской башни раз, второй. Мальчишка ожил, подтянул ноги к животу, выбросил вперед руки и в наступившей полночи стал уползать от настигающих его теней к простору площади, над которой набатно гудело эхо курантов Спасской башни, извещающей Землю о приходе часа Быка. На последнем, истаивающем в темном звуке курантов мальчишка был уже на ногах. Не веря теперь ни земле, ни своим ногам, попробовал, проверил их на прочность и твердость, как проверяют все дети в мире, учась ходить, впервые встав с четверенек. Земля тянула его опять на четвереньки, но он устоял. Усмехнулся, прищурился и пошел прочь от своего мраморного узилища, кремлевских призраков, напутственно и раздраженно в последний раз взметнувшихся теней в нишах, задрожавших и радостно улыбающихся вослед ему каменных бюстов-идолов. Один из них, а может, и два, сорвались со своих гранитных насестов, вдребезги разбив об асфальт казенные головы.