Выбрать главу

- ...Фамилия русская, белорусская, деревенская. Где-то там, далеко, на Полесье, стояла, может, стоит и сейчас маленькая деревушка. И все сплошь немцы в ней, хотя сами они давно уже и думать забыли о том. Напомнили, раскопали...

- И муж немец?

- В каком-то колене, на свою беду и на мое счастье, оказался тоже немцем. Не разлучили.

- Умер?

- Погиб.

- Здесь?

- Нет. На исторической Родине. Пришел. Рейхстаг взял, посмотрел на руины. Там, на исторической Родине, в столице Германии и похоронен в братской могиле. Не знаю и никогда не уже узнаю, где, но дома... А мой дом...

- Хороший дом, - в один голос сказали профессор с писателем, - отметный.

- Куда более, куда отметнее, - вздохнула мать. - Бродит, бродит тут кто-то по ночам, то смеется, то плачет, то на гитаре, то на пианино играет. Я поначалу-то думала, что мой сосед остался, прикипел возле меня и дочери. Но он на гитарах и пианинах не умел. Вообще слуха не было, хотя лошадей понимал. Конюхом был. Но мне хотелось верить, что это все же он. А тут вдруг заго­ворил на разных языках, французском, немецком. Я и тогда еще не отказалась от него. Но прислушалась, а он с женщиной говорит, и та ему отвечает, но не моим голо­сом. Тут мне глаза и раскрылись: нет, не он. Его-то живым на родном языке заставить поговорить с женщиной... Одним словом, нехороший дом, чужие люди. И не дай Бог, кто проведает, на каких языках и какие разговоры они говорят...

- Мы думаем, неплохие, - сказал писатель. - И дом ваш, ну, очень хороший, исторический, многоязыкий.

- Какой уж есть, - шумно заворочалась на колчено­гом стуле мать. - Хороший, нехороший. А другого нет и уже не будет. Надо спасать, какой есть. Надо жить.

- Будешь жить, Федоровна.

- Буду жить... Федоровна... А вообще-то, я Теодоровна.

После того, как мать с писателем и профессором по­кинули дом, Надя выбралась из тайничка-ниши между грубой и стеной - пролезть только ей. Та ниша с пле­теным из лоскутков Надей же ковриком на полу, с цвет­ными вырезками из журнала "Огонек", портретом "Не­знакомки", с елочной красной звездой над ней, собственно и составляла для Нади дом, хотя в нем было и множество других ниш, каморок, кладовочек и встро­енных шкафчиков, но сидеть и играть за грубкой ей нравилось больше. Там еще жили запахи. Сухой, про­каленной глины и кирпича, сгоревших в грубке зимой пихтовых и лиственных поленьев. И еще чего-то или кого-то неуловимого, кто, казалось Наде, очень давно жил, прятался и играл здесь, чужого молочного и кон­фетного детства и детских, не ушедших отсюда снов, которые впитали в себя незабеленные шероховатые стены трубки.

Надя стряхнула с боков и головы глину и, несмотря на то, что в избе никого не было, на цыпочках пробра­лась к двери горницы и заперла ее. Потом уже смело пробежала по полу, пошлепывая босыми ступнями, со всего маху бросилась на кровать, уткнулась лицом в нагретую солнцем подушку и заплакала, дрыгая, непо­нятно отчего, задранными ногами. Так, то со всхлипа­ми, то без, она проревела часа два. Почему плакала, не знала и сама. Хотелось плакать, и все тут. Чего-то было бесконечно жалко. А чего, она тоже не знала. Выпла­кавшись и, вполне возможно, минуту-другую вздрем­нув, она еще больше часа думала. О чем думала, тоже сама не знала. Просто думала, и все. Думать-то ведь можно не обязательно о чем-то. Это только лошадь, наверно, знает, о чем надо думать, у нее голова боль­шая. А Надя думала понемножку обо всем сразу. И все мысли одновременно в голове не помещались. Мама - немка и Теодоровна. "Незнакомка" - русская, некра­сивых русских на портретах не рисуют. Они на порт­ретах только Кукрыниксов, но уже не совсем русские. Муха на стене - коренная сибирячка. После слез лицо надо мыть холодной водой. Кто живет еще в их доме, по ночам разговаривает на иностранных языках, не­ужели шпионы, враги народа? Вот паучьё, всюду про­берется. Но пауки не могут играть на гитаре, а тем более на пианино. Почему она их не слышит? Она бы послу­шала, узнала, кто это.

И обо всем этом еше раз, но теперь уже с обратной стороны. До того места, когда девочкам после слез обяза­тельно надо умываться холодной водой. Вспомнила ру­чей во рву стадиона, там же росли саранки. Луковицы, клубни их этой порой можно есть. Они, правда, не очень вкусные, совсем даже не вкусные, как сырой картофель, но зато красиво цветут. Ей бы такое сарафанистое и яр­кое платье, как цветок саранки. Вот бы она уже...