А самой Наде казалось, что она рождается заново. По-прежнему нет, ничегошеньки она не понимала из происходящего здесь. И в то же время чувствовала происходящее в ней преображение. Незримое, тайное. Она росла, оставаясь на месте, двигаясь в безветрии летнего дня под крыльями ходящего по небу широкими кругами, будто что-то пишущего в небе ястреба. Хотя мгновениями те вольные письмена были и читаемыми. Ястреб завлекал, звал к себе, в небо. Там было куда лучше, чем на земле. Было солнце, дули и ветры вечные, десятки, сотни ветров прошлого, настоящего и соединяющегося с ними будущего - потоки воздуха земного, что, воспаряя, отдавали небу каждая песчинка на земле, травинка, кустик, и воздуха небесного, летящего на землю из далеких звезд. Те далекие и невидимые человеческим глазом среди бела дня звезды, объявшие ястреба потоки воздуха и солнечного света, воздуха (выструенного ее невинным и чистым дыханием), поднимали над землей и ее, утягивали в небо. В века и бессмертие, которое она уже обрела, обрела вместе с рождением. Протягивали через миры и века так же, как это полученное здесь через столетие послание.
- Так кто же, кто это был? - повторила свой вопрос мать.
- Человеку всегда нужна конкретность, - сказал писатель. - А ее нету, нету и никогда не было. Конкретность - миф, умирающий вместе с каждым из нас.
- И возрождающийся в каждом последующем поколении снова и заново, - профессор опять взволновался, он не мог, видимо, решить, как поступить с письмом, куда его понадежнее спрятать.- Помните, у Александра Сергеевича:
...Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал...
- Иван Дмитриевич. Мой сожитель или я его сожительница через сто с лишним лет... - отрешенно проговорила, как бы прислушиваясь или приглядываясь к чему-то или кому-то, мать. - Иван Дмитриевич Якушкин. Ваня... А я ничего и не знала, жила в этом доме, как в гробу или во сне.
Писатель попытался утешающе погладить матери руку, может, и поцеловать ее. Мать остановила его.
- А вот это уже лишнее. И вообще, мальчики, много лишнего. Все мы ломаемся друг перед другом. Вы все хорошо знаете про эту хату. Я тоже. Все знаем: что к чему и почем, но признаться... Боимся дома, в котором живем, боимся живых и мертвых. Придумали сами себя и жизнь себе. А себя настоящих и во сне боимся увидеть.
Писатель потерянно молчал, некоторое время молчал и генетик. Потом бережно закутал пустую бутылку из-под шампанского в овечий кондукторский тулуп. Снял сорочку, завернул в нее послание, спрятал под тулупом. И только проделав все это, обратился к матери:
- Прости, Теодоровна. Никогда никому не кланялся, а тебе поклонюсь. Конечно, мы знали, кто жил в этой избе, давно подбирались к ней. Ты правду говоришь, боялись. Что поделаешь - сам себя не обманешь - покойник. И твой Якушкин это хорошо понимал.
- "...Кто-то сказал, что сон - это тоже жизнь. Тем более можно было бы сказать, что и мечта есть жизнь". Это уже сам Якушкин в письме насильственно разлученной с ним жене. "И мечта есть жизнь..."
Невольно, но эти слова запомнились Наде, врезались в память, словно кто-то их высек топором. Профессор-генетик, кузнец-молотобоец постарался. Она навсегда сохранила их в себе. Порой проклинала, а чаще исступленно взывала и обращалась к ним. Они были губительны, но одновременно и спасительны.
- Сам Якушкин играет тебе по ночам на фортепиано. Ты это понимаешь? - обратилась к Наде мать.
В ту минуту Надя еще ничего не понимала. Она невидящими глазами смотрела на мать, потому что для Нади ее уже не существовало. Как одновременно перестали существовать писатель с генетиком, их словно ветром сдуло, стерли пескоструем из ее памяти, что было все же странно. Она ведь должна была их благодарить, они перевернули всю ее жизнь, обозначили и повели совсем по новому руслу. Но таково уж, видимо, свойство нашей памяти и вообще человеческой натуры: сосредоточение на сиюминутности каких-то пустяков и отвержение главного, такие уж страннопришлые и прихотливые ветры дуют, крутят в нашей голове, испробуют нас и определяют нашу жизнь. А еще, очень уж, наверно, много, великое перепроизводство на этой земле странных людей, неизвестно откуда появляющихся, неизвестно куда исчезающих. Тех же генетиков, по таежным поселкам разводящих лук, писателей, пристроившихся к почте, изобретателей, конструкторов, философов. И лишь единицам из них фартит состояться, пробиться в Циолковские и Мичурины... Может, это и к лучшему. Сколько земле надо, столько она и поднимает, востребует. А будь востребованы все, может, не было бы и самой Земли. Недаром добрая половина из всех нас ходит просто в придурках, тысячелетиями бредящих, мечтающих сдвинуть, повернуть земную ось, перевернуть и саму Землю. И сама Земля останавливает, укорачиваем и обуживает их, потому что они лишь частица этой земли, скорее всего, пыль, прах ее мятущийся и тоскующий, искусная оконечность Земли, мнящая себя ее началом, венцом творения. Но в то же время без этой оконечности, пыли и праха невозможно представить и саму Землю. Разрешившись однажды человеком, она уже была обречена на бесконечное воспроизводство его. И просто обречена, сознавая это, без устали разрешалась и разрушалась войнами, пожарами, землетрясениями, торжествовали не ум, а безумие роженицы и новорожденного. Хотя все жаждали мира и покоя. И каждый новорожденный приходил мессией, а уходил - исчадием ада.