Выбрать главу

И кто его породил, где он родился? Неужели и вправ­ду на какой-нибудь Центаврии Проксима, привидевшейся ему во сне. Потому и жизнь у него здесь такая подполь­ная, нелегальная, в неведомой подпольной стране с бе­зымянным при множестве имен человеком. А он ведь считал себя одновременно и Юрием, и Георгием, и Гер­манном, но все эти имена, как и места, в которых он проживал, оказались лишь конспиративными кличками, подпольными явками и квартирами. Но стоя на мосту, находясь в ледниковом городе, он еще не знал, что Гер­манн - не последнее его нелегальное имя. И оно не со­всем нелегальное, больше настоящее. Но к этому насто­ящему его имени ему надо еще идти, поучаствовать в игре судьбы и рока, снести еще один, может, самый жестокий их удар. И Германн пошел к своему родительскому дому, к дому, который он считал родительским. Пешком через мост и дальше пешком в неиссякаемом потоке движу­щихся встречь и попутно машин.

И потому подобрался к родному дому на исходе дня. Солнце еще полностью не зашло, но над деревней его уже не было, спряталось за стрехами крыш, подступавшей к ним дубовой рощи и из-за деревьев и домов красными сполохами подглядывало за людскими подворьями и в самой хате красными прямоугольниками почертило белые сте­ны кровати и коричнево-красный пол. В таких же сукро­вично-багряных полосах была и лавка, на которой, тесно прижавшись друг к другу, сидели отец с матерью, в такие же тона заходящее солнце раскрасило их лица и тела. И хотя, по всему, им было удобно, уютно так сидеть, почти слившись воедино у экранно белой стены, собирая на спину мел, сидеть и молчать под застывшими над их голо­вами фотографиями истории их совместной жизни, мер­но тикающими ходиками. Было все же похоже, что они сидят не на своей дедовской еще лавке, а на скамье подсу­димых. Что-то исчезло, ушло из их наполненного хлеб­ными и молочными запахами дома. И сейчас в нем яв­ственно из каждого угла проступала пустота, отчуждение и режущая уши Германну пронзительная тишь.

Две пары родительских глаз, как четыре вспугнутые мыши, впились в лицо Германну. Они, видимо, ждали от него слова, приговора. Но родители молчали. Молчал и Германн. Кто из них троих не выдержал первым - Германн и не помнит. Может, он сам, а может, мать, как хозяйка дома, ткнула мужа кулаком в бок. Отец поднял­ся с лавки, и мать едва не упала, они сидели не по цент­ру, перевес был на стороне матери. Лавка вскинулась вверх, мать задвигала ногами, правой рукой схватилась за стену, левой за сердце. Отец покалеченной рукой удержал скамейку:

- Не бери все так до сердца, старая. Держись. Перед людьми и Богом мы не виноваты. А там... Как уж оно сложится. И будь что будет.

- А что должно быть? - спросил Германн.

- Откажешься ты от нас, сынок, - ссунулась, съехала с лавки, мягко прошлепала коленями по все еще красно­му в не успевшем закатиться солнце полу. И поползла, поползла к Германну, шоркая мягкими бурками по по­ловицам. Германн неподвижно стоял посреди горницы. А она подползла к нему, обвила его ноги руками, обер­нулась к мужу лицом, приказала ему:

- На колени, на коленцы, Гаврилко. Есть, есть, ви­сит на нас грех. А Бог грехов не прощает.

Отец на колени перед ним рядом с женой не стал. Стоял в стороне, наблюдал за чем-то, видимо, ждал. Германн, догадался, чего. Поднял и усадил мать снова на лавку.

- Я не знаю вашего греха, - сказал он, - может, лучше мне его и не знать. Вы ведь вскормили и вырастили меня.

- Обман на мне, сынок, великий обман, - всхлипы­вала, сидя на лавке, мать.

- Нет на нас обмана, старая, - подал голос отец. - А то, что промолчали, не открылись вовремя, - не вели­кий грех. Но ты теперь взрослый, и все должен знать.

Германн думал. Многое ему открылось еще там, в ар­хиве. И сейчас он прикидывал, надо ли выворачивать старикам душу. Не лучше ли оставить все как есть: зыб­ко, непонятно и тревожно. Он все еще колебался, как поступить. И отец, похоже, разгадал эти его колебания.