Выбрать главу

- Зачем ты это, отец? - не выдержал Германн.

- А чтобы тебе было сухенько и не стыло сидеть здесь теперь.

- Почему именно теперь - сухенько и не стыло?

- А потому... Потому, сынок, что вот здесь, на этой купине, под этим лозовым кустом ты и родился... И было тебе тогда здесь очень мокро и настужено. Паво­док был как раз весенний, и все тут плавало в воде, только вот эта пядь земли с лозовым кустом, как мо­гилка поверху. Потому я этот куст никогда до конца не корчую, хотя мог бы, мог бы. Так, из большего обсе­каю, чтобы перед соседями было не стыдно: мол, не хозяин, не радетель своего сенокоса. Слежу, чтобы он омолаживался, но не пропадал совсем. В сухое лето иной раз не поленюсь и полить, попить дать лозе, тайком от дурного глаза принести с реки воды. Растет. Лоза при воде...

- Так тут меня баба Валя и родила? - перебил отца Германн, уже чувствуя, что не баба Валя его тут родила, потому невольно и называл он ее сейчас так.

- Нет, не баба Валя, не моя старая тебя родила, - подтвердил его догадку отец. - И не отец я тебе, хотя...

- Так кто же родил меня? Не этот ли лозовый куст?

- А можно сказать, что и лозовый куст. Это ж ему надо было вырасти именно тут. Корнями вспучить, приподнять землю, утворитъ бугор, чтобы на том бугре...

- Теперь я понял, почему говорят: хрен с бугра. Это про меня.

- Говорят по-другому, - похоже, немного обиделся отец. - И ты еще не дорос, чтобы о тебе так говорили, так только о приметном человеке говорят. А ты еще не приметен, мал и слаб, как эта лоза. И привел я тебя сюда, чтобы ты вспомнил и понял свою мать. И в меня, и в бабу Валю не кинул камня...

Старик торопливо пошарил у себя в карманах, за па­зухой и поочередно вытащил оттуда заткнутую газетой бутылку самогонки, две луковицы и краюшку хлеба и горестно развел руками:

- А вот стакана, старый пень, не догадался взять...

Но Германн и без этих стаканов был удивлен отцовс­кой прыти. Когда только он успел спроворить все это. Никуда же ни на одну секунду не отлучался в хате, не исчезал с его глаз. И вот, смотри... Не загодя ли, предчув­ствуя этот поход сюда, все приготовил. И сидел на лавке вместе с бабой Валей, уже все имея про запас.

- Стаканы мужику не проблема, - между тем уте­шился и продолжал отец. - Могли бы и из горла. Но мы с тобой, как ты говоришь, не эти самые - с бугра.

Он отлучился на минутку, проковылял в глубь луга, нагнулся, выпрямился и вернулся с двумя березовыми туесками. Налил до половины в один, столько же и в другой. Проследил, как опасливо берет в руки Германн, успокоил:

- Не бойся. Не прольется. Недаром говорится: лапти воду не пропускают. Мои - только водку не пропуска­ют. .. Ну, будем здоровы, сын. За великую грешницу Параскеву - народительницу тебе.

- Кто же она, откуда? - уже поднеся к губам туесок с самогонкой, приостановился Германн.

- Об этом говорка впереди. Пей, закусывай и слу­шай. Не выпив, об этом вспоминать и рассказывать не могу... Пей до дна, человек с бугра и на бугре... Мог бы налить твоей матери, только ее здесь нет...

- Куда же она девалась?

- Пей, да приступим к делу. Хотя, может, надо было и наоборот. Прости меня, Боже, грешного...

Отец перекрестил туесок и залпом осушил его. Гер­манн креста не положил. Не мог, не знал, как это делает­ся, хотя ему очень хотелось выпить по-отцовски. Заели едкий самогон каждый своей цыбулиной, очень пекучей и здой, потому что прошлогодней, зажевали хлебом, разломав краюху пополам.

- Приступаю, - сказал отец, - хотя и ума не прило­жу, с какого конца начинать, да уж как набегает.

Он пристально вгляделся в даль, в луга, где над черес­полосицей уже выкошенной и еще на корню травы, по-крестьянски сдвинув шапки с разлохмаченными ушами лозовых надстожий, стояли уже сметанные стога и не доросшие еще до матерой остогованности копны и коп­ки, валы уже сгребенного сена, вялящегося, сохнущего сейчас при лунном медовом свете. Опивались этим све­том и сочили его из себя, дурманили голову нескошен­ным травам и жухнущим цветам, может, слегка завидова­ли им, хотя и знали, угадывали, что эти травы и цветы через день-два постигнет их же участь. А оставшаяся на корню сеянная человеком рослая тимофеевка и невысо­конький луговой самосей-клевер этой лунной ночью, похоже, просили косы, росисто плакали, потому что, прося косы, одновремено и боялись ее. Но еще больше боялись остаться нескошенными, нетронуто обратиться в пыль и прах. Куда пристойнее им тоже казалась доля, по крайней мере, так думал Германн, присоединиться к своим возвысившимся над землей, собранным в стога и копны собратьям. Эти стога и копны были похожи на что-то живое, движущееся, переговаривающееся, когда пробегал ветер, похожи на человека, выправившегося в дорогу, хмельно и нерешительно задумавшегося на пере­крестке.