Выбрать главу

Гаврила впервые видел рождение человека. Подглядывание с печи, как это происходило в родительском ломе, когда он был еще мальчишкой, не в счет. Да и тогда его или изгоняли из хаты, или он сам не выдерживал и сбегал. А сейчас бежать было некуда, хотя по первости и мелькнула такая мысль: все равно ведь никто не видит и не узнает. Руки в ноги - и прочь. И именно эта мысль остановила его. Он ведь считал себя таким правильным, таким праведным. Почти непогрешимым. Каждый день рисковал головой, бороня, спасая Родину и человечество от фашизма. А тут никто и ничто ему не угрожает, а он напуган, как солдат-новобранец в первом своем бою, готов заставить себя заслепиться и оставить в беде только-только появившегося на свет ребенка. И это с его чистой, не прощающей другим измены и предательства душой. А она, душа эта его, оказывается, сама способна на смертный грех. И все только потому, что рождение человека для непосвященного в это таинство мерзко, противоестественно и противно его глазу, его сложившемуся уже естеству и сути.

Да, он хорошо знал - в муках приходит на землю человек, в муках отходит, особенно если смерть преж­девременна - от пули или осколка снаряда, а то и пря­мого попадания этого снаряда или мины, что приходи­лось ему не раз видеть в бою. Но в бою все понятно, сознание подготовлено. Бой есть бой, и смерти неизбеж­ны. Здесь же было рождение, начало жизни. И опять же через кровь, слизь, сукровицу, разорванную женскую плоть. Его не смущало, что женщина была мертва. Она была изуродована. И ему выпало отделить живое от мер­твого, сделать это зубами. Взять в рот и перекусить пу­повину, попробовав одновременно и то, и другое, ощу­тить губами, языком вкус жизни и смерти. Вот что было выше его сил, чему противились и отвергали тридцать с небольшим прожитых им лет. Нечистое что-то в том было, греховное. И надо было выбирать между двумя грехами - малым и большим.

Это он скоренько и легко рассказал сыну, а по сути чужому человеку, как моментно все произошло. А на самом деле колебания и раздумья были долгими. Хотя и это, может, только так кажется ему сейчас. Ведь он тогда, насколько теперь помнится, не медлил ни секунды. Мер­твая женщина, мать ребенка, не дозволяла ему медлить. Хотя и бездыханная уже, она смотрела на него широко открытыми глазами. И в них навсегда застыли просьба, зов и мольба. Непонятно только, к кому они были обращены, кому адресованы, к небу и к тому, кого она, мо­жет быть, увидела в последнее мгновение своей жизни, или к нему, к человеку, шаги которого она услышала, уже будучи мертвой. И мертвая, с того уже света, обратилась за помощью, как могут это делать только покойники, подавая на землю невидимый знак, оставляя после себя мету, мимо которой не должен пройти никто из живых. Поймет, не поймет, но обязательно запнется, обязательно споткнется.

Вот так и он споткнулся о ее глаза. Они взывали о помощи. И ней ей, не ей. Ей никто уже не мог помочь, она уже пребывала за той чертой, за которой любое милосердие излишне. Но было у нее одно еще дело на этом свете, перед которым тушуется, отходит в тень и сама смерть. И звалось это дело материнским долгом. Она умоляла землю, человека и небо спасти дарованную им свету жизнь, продолжение этого света, зарожденного в ней и вместе с ней могущего и угаснуть. Она же и подсказала, поведала человеку, что надо делать, чтобы не погасла эта живая искринка, замерцавшая среди войны, воды. Не погасла сегодня, чтобы сегодня, кто знает, быть может, не дать земле оказаться ввергнутой завтра в безумие пламени. И он последовал молитве матери, ее негласному приказу и принялся спасать ребенка, хотя и с непреходящим при этом своей и ее, женшины, греховности ощущением, будто грешили они вместе, насильственности свершенного или сию минуту свершаемого им греха. Но ему хотелось остаться чистым, и он готов был в любую минуту все бросить и бежать в ночь, в воду, даже под пули оставшейся на берегу погони и засады, вроде бы пуля могла его спасти и очистить от первород­ного прегрешения.

И был он, наверно, похож в ту минуту на юного Адама, у которого умерла непознанная им Ева. Непознанная въяве, но не в мыслях. И потому мертвой он боялся ее больше, чем живой. Уйдя от него навсегда, она вроде бы ступила на некую грань и стала мудрее, намного мудрее его. Она словно подсматривала за ним с того света, могла читать его мысли, видела наперед все его слабости и вела им учет, ставя в строку каждое лыко. И ее нельзя было обвести вокруг пальца, заговорить, обмануть словом, рассмешить, заставить плакать. А искушение обмана было очень велико. И заключалось оно не столько в том, что­бы солгать этой мертвой Еве, новорожденному, червяч­ку, начавшему уже точить земное яблоко, солгать самому себе. Оставить их здесь на волю Божьего промысла, он отдавал себе отчет - на смерть, а самому пойти воевать.