Но что его удержало - тело женщины еще не остыло, до утра оставалось теплым. Оно оставалось теплым и на третий день его пребывания на островке. Тут уж восстала его крестьянская душа. Он не мог уйти и бросить не остывшее еще тело. А ко всему в грудях ее все три дня не пропадало, было молоко. И мальчишка три дня согревался на теплом теле матери, больше сухого места, где вытянуться во весь рост матери, на той пяди земли не было. И сам Гаврила все время находился то по колено, то по грудь в воде. Благо еще, мальчишка за все три дня не подал голоса, не выдал его. Через равные промежутки времени он искал грудь матери и сосал, напитываясь живым ли, мертвым молоком. Гаврила каждый раз цепенел, наблюдая за этим, и гадал, думал про себя, кем станет, кто вырастет из этого ребенка, вспоенного молоком мертвой матери, ангел или дьявол, кого Бог послал на Землю и ему повелел присутствовать при этом.
И опять его подмывало броситься под пули бобиков.
Полицейская засада с берега не снималась, он мог судить об этом по костру, горящему там ночью и днем, по иногда звучащим оттуда выстрелам и крикам:
- Выходи, выходи! Все равно мы тебя пересидим. У нас сало и самогонка есть. Можем и тебе чарку налить.
Их сало и самогонка его не манили, как и их засада, пожелай он того, не преградила бы ему пути. И в первый день он пожелал. Высмотрел при солнце, как и где сподручнее выбрести на сухое, обойти засаду и скрыться. Может, в ту же ночь он так бы и поступил, покинув, конечно, мальчишку и женщину. Вместе с ребенком ему все равно было не спастись. Но только он все обдумал, как под голым лозовым кустом объявилась неведомо откуда взявшаяся птаха. Он присмотрелся - то была вроде синичка, а вроде бы и другая, малоизвестная ему пташка. Кружилась на одном месте, опустив хвостик, трепетала крыльцами и жалостливо-жалостливо тенькала. Он подумал еще про себя, что ни за что не поддастся этому жалобному теньканью, война ведь есть война. Но птичка вдруг камнем начала падать на кочку, коснулась лапками его непокрытой головы, мазнула крыльцами по лицу: припала к его груди, заголосила, заплакала.
И он понял, что это вовсе никакая не птица, то отлетевшая уже в вечность душа этой мертвой женщины. Вернулась ее душа из благодатного рая и предостерегает, торит ему туда же дорогу. Если он, конечно, останется здесь, не бросит ребенка. А может, это был ангел-спаситель новорожденного. Чем-то он уже пришелся Богу по душе, и тот прислал его сюда, чтобы спасти их двоих, младенца и его самого, его грешную душу, избавить ее от вечного ада. Ада в собственной душе, если он искусит ее сегодня своим спасением. И он остался, покорившись судьбе, готовый смиренно принять жизнь и смерть, что написано на роду ему и этому кем-то ниспосланному да его пути дитяти.
Скоротал, как Ной на своем ковчеге, остаток этого дня и следующую за ним ночь. Настала ночь третья. И она была самой трудной. Еще днем он начал впадать в забытье, чувствуя себя попеременно то рыбой, то зверем бобром. Он был почти гол. Нательную рубашку разорвал в самом начале, пустив ее на пеленки мальчишке, укутал его пиджаком, как одеялом, а кожух он сбросил еще уходя от погони, только подступив к воде. И сейчас крепко сожалел об этом. От ночной свежести и холодной еще воды не было никакого спасения ни ему, ни рыбе, ни бобру. Но тут у изголовья женщины встала и зажглась не то свечечка, не то каганец, какой обычно они зажигали с вечера в партизанских землянках, вставив фитиль в бронебойную гильзу, залитую чем-нибудь горючим. Гавриле захотелось проверить, что же это такое горит сейчас, и что бы там ни было - каганец или свеча по усопшей, согреть хотя бы руки. Пламя свечи или каганца грело, но в руки не давалось. Стоило только приблизить их к огоньку, попытаться ухватить его, как пламя уклонялось, двигалось, огонь проходил сквозь пальцы. Он ловил его коченеющими пальцами всю долгую ночь. Накрывал телом у изголовья женщины, огонек вспыхивал в другом месте, на ее груди или вовсе в ногах. Он сдвигался туда, огонек уходил, но не исчезал, согревал его всю ночь. И к утру в его тело вернулось тепло. Загустевшая уж было кровь струилась в нем вольно. Гаврила ожившей рукой коснулся белого лба женщины. Лоб был холодным. И все тело женщины было холодным, закаменелым. Он понял, что она умерла окончательно. Она умерла, а сын ее остался жив. И теперь они оба будут жить. И хотя на берегу еще чадил, продолжая гореть, засадный костер, он твердо знал; никого у того костра больше нет.