Выбрать главу

- Вам удобно здесь будет? - только и спросил он меня.

- Очень. Вы как хозяин будьте уж впереди. - Сказал так, и тут только дошло: хозяйское место - заднее. А впереди - всякая шушера вроде меня. Надо было усту­пить, поменяться местами. Но я уже закусил удила: а, будь что будет. Ничего не было. Сел посол на лакейское место. И покатили.

И все время про американское: время - это деньги. Русское время и в Америке. Уже полчаса, как должен идти концерт, а народ еще не успел занять места. Боюсь от­стать, потеряться в церкви, бегу за послом, отталкиваю каких-то дипломатов, наступаю кому-то на ноги, позднее выяснилось - самому послу Советского Союза при ООН Белоногову. Но что мне, полесскому хлопцу, до чистоты его ног. Держусь спины своего посла. А он ужимается, чтобы разойтись среди тесновато составленных церков­ных скамей с каким-то до невозможности американским американцем. Объемным, невозмутимо самоуверенным. Он всей свое тушей нажимает на моего посла, полосатым галстуком полирует ему лоб. Я, сознавая, что ни объе­мом, ни галстуком, по-полесски повязанным, не гожусь ему и в подметки, окончательно наглею. Наступаю ему на ногу, врезаюсь в его монументальность. Он сдается и уступает мне дорогу. Он, как уже после концерта я уз­наю, сам мистер генерал Уолтерс. Участник четырех войн - Отечественной, вьетнамской, карибской и еще какой-то, о которой я ни слухом ни духом, бывший замести­тель директора или начальник ЦРУ, один из главных, так называемых ястребов США. Что же, неплохое для меня начало.

Концерт почти полностью идет на английском языке. Мне, безъязыкому, трудно, но все, что происходит на сцене, слава богу, понятно. Дети двух континентов, двух систем обращаются к взрослым правителям и просят со­хранить мир и жизнь на планете Земля.

Концерт идет в храме, в церкви, в присутствии более тысячи зрителей, расположившихся на длиннющих деревянных церковных скамьях. Перед глазами каждого из них - Библия. А стоит чуть поднять глаза, в огром­нейшем витражном окне - крест. Он за спинами детей, творящих молитву о мире и жизни. Слушатели, а среди них больше людей пожилых, но есть и дети, восприни­мают ее чуть снисходительно, но в общем доброжелатель­но отзываются на каждое слово, заранее смеются, пред­чувствуя юмор или даже намек на него. Кажется, они настроены веселиться, ждут развлечения. Но не все, что звучит из детских уст, развлекательно: "Стоит ли упре­кать нас, русских, за то, что мы живем и думаем иначе, не так, как вы? Мистер президент, а будут ли у нас рас­светы, минует ли нас атомная погибель? Остановите вой­ну, дыхание которой мы слышим, остановите гонку вооружений, мистер президент!"

Генерал Уолтерс ерзает на широкой скамье:

- Почему они обращаются только к президенту? Пусть бы и к Генеральному секретарю...

А детская молитва продолжается:

- Мы будем обращаться с жалобой к Генеральному секретарю ООН...

- Ну вот видите, дошла очередь и до Генерального секретаря, - пытаются успокоить генерала наши дипломаты.

- Пусть обращаются, пусть обращаются в ООН. Для того, чтобы что-то сделать, денег там все равно нет. - Генерал выносит приговор детской молитве, как гвоздь вбивает: - Несбалансированная программа...

Я вздрагиваю, услышав перевод его слов. Это может быть приговор и мне. Какая у меня программа: сбалансированная или нет? В глубине души я понимаю, как и почему я оказался здесь. Дурак, блаженный меж двуx воюющих сторон. В воздухе носится призрак звездной космической войны, призрак СОИ. Я нужен генералам обеих сторон. Но я обратился именно к ООН - организации надправительственной. Не знаю, верю ли я в Бога. С утра - вроде атеист. К вечеру - верующий. А это значит - язычник, поганец. Но сегодня вечером в американском храме я верю молитве наших и американских детей. В высший, детский разум, не отягощенный и не обворованный соображени­ями генералов той и другой стороны.

Раздумьями об этом и закончился мой первый день пребывания в Нью-Йорке.

***

Приближается к концу и второй день.

Понедельник - день тяжелый и в Америке. Но само ощущение времени, кажется, утеряно. Дает знать о себе, конечно, разница в часовых поясах, угнетает и расстоя­ние. Но дело, видимо, совсем не в этом. Не в том, что люди разделены временем, расстоянием, укладом жизни. Это нечто иное. И сейчас я пытаюсь понять, что же? Выхваченность, выдернутость из родной тебе, привыч­ной почвы. И потому день прожитый нереален, он слов­но в тумане. Осознание того, что он еще тянется, про­должается, только дрожит в памяти, которой ты сам не всегда доверяешь, отрицаешь ее, потому что все здесь чужое: вода, хлеб, воздух, даже бумага и ручка, которой ты пишешь. А если это чужое, то и ты себе не свой. Заб­ранное железной решеткой окно, из которого льется бес­конечный ровный шум, словно неподалеку низвергается водопад или мельница, ветряк, крутится - это пульс чужой жизни, индустриальный пульс Нью-Йорка, пере­малывающего человеческие жизни, судьбы. Сейчас в эту крупорушку помещен и я.