Подобное архитектурное начинание давно уже доказало свою необходимость. В „Речке“ душа была ненужным и опасным дополнением, этакой персональной камерой пыток, которой обзаводились только мазохисты и законченные дураки. В свое время Клейн успел побывать и тем, и другим, но с тех пор здорово поумнел. Суровая дисциплина и самоотрицание дались ему, в отличие от большинства других, на удивление легко, поскольку к этому его приучила профессия. Он и без того провел большую часть своей жизни, обворовывая самого себя. Он обворовывал себя, когда был ординатором, врачом, а затем главным врачом. Он укрепил свое сердце против самого себя, приспособился к бесконечным дежурствам, к постоянному и невыносимому недосыпанию, к четырнадцати- и двадцатичетырехчасовым сменам на протяжении долгих лет, к напряжению и опасению совершить ошибку и убить или покалечить пациента; к кошмарному зрелищу изувеченных тел и обнаженному горю обездоленных. Он свыкся с необходимостью порой говорить людям о приближении неминуемой смерти и сообщать безутешным матерям о смерти их детей; он приобрел иммунитет против боли, которую врач причинял себе, и боли, которую он причинял другим… Иглы, скальпели, ампутации, наркотики… Пройдя, подобно своим коллегам, через эти испытания, Клейн закалил себя. Так что, когда на него обрушилась беда и он попал в „Зеленую Речку“, все, что от него потребовалось, — добавить к сковавшей его сердце стали немного льда.
На воле Клейн был хирургом-ортопедом.
Здесь он считался насильником, отбывающим свой срок.
А сегодня он может снова стать свободным человеком.
И если это случится, ему опять придется закалять свою душу на пороге грядущего такого же бесформенного и неумолимого, как окружавшие его гранитные стены камеры.
Клейн развернулся на узком пятачке и выполнил комбинацию „боковой — локтем в лицо — захват за горло — перегиб через спину“, ориентируясь на воображаемого противника, стоявшего непосредственно перед стальными прутьями двери. Клейн сдавил несуществующую шею, представляя себе искаженное лицо и обмякшее тело врага. Ты — воин „шотокан“, сказал себе Рей, ты ни на что не надеешься, ни в чем не нуждаешься; ты — свободен… За том он усмехнулся и вытер пот, заливавший глаза.
Клейн изучал каратэ еще в колледже, и эти занятия, как ничто другое, поддерживали его во время обучения медицине. Поначалу, возобновив свои утренние тренировки здесь, в „Речке“, он чувствовал себя глуповато, так и эдак вытанцовывая в своей камере. Соседи по обе стороны ломали головы, пытаясь объяснить себе происхождение негромких фыркающих звуков, доносившихся из камеры Клейна. Его обвиняли в мастурбации, заталкивании разных предметов в собственное анальное отверстие, самокатетеризации насухую и прочих опасных и непонятных извращениях. Со временем признание в том, что он, Клейн, посвящает свое утреннее время каратэ, стало казаться даже более постыдным, чем занятия онанизмом, не говоря уже о том, что подобное заявление могло повлечь за собой пару ударов ножом, и Рей забросил тренировки. Но позже он убедил себя, что исключительно с целью выживания ему необходимо оставить для себя что-то личное, а каратэ — как бы глупо это ни выглядело со стороны — ничем не хуже остального. Так что Клейн возобновил свои утренние упражнения, а незадолго до того, как шуточки в его адрес стали приобретать все более явный оттенок угрозы, Майрон Пинкли спер десерт Клейна — лимонное желе — прямо в общей столовой.
Полученное Пинкли некоторое время спустя повреждение мозга признали неизлечимым, и тот, будто родившись вновь, присоединился к местному отделению Армии Иисуса. Единственным человеком, пролившим слезы над последствиями этого инцидента, была мать Майрона, рыдавшая от счастья при виде духовного перерождения сына. А соседи Клейна враз перестали интересоваться его ежеутренними занятиями в камере, потому что до них мгновенно дошло, что это не их собачье дело.
Звон гонга и выкрики кислорожих охранников ознаменовали окончание тренировки Клейна. Насквозь мокрый от пота, доктор встал у двери своей камеры, вытирая лицо грязной рубашкой. Каждый день производилось шесть разводов по камерам и столько же перекличек, причем первая начиналась сразу по включении света. Весь блок одновременно просыпался в какофонии кашля, отхаркиваний, матерщины и громких жалоб на соседей по камере, которые портили воздух, наперебой пуская ветры. Затем к этим звукам добавлялся рев радиоприемников и кассетников, перемежаемый традиционно игнорируемыми приказами охранников выключить эту чертову музыку. Наконец, подходила очередь собственно переклички — монотонный литании, повторявшейся шесть раз в день.