Выбрать главу

Нет, судьба его не обманывала. И большинство бед, которые на него обрушились, Клейну уже удалось пережить, — во всяком случае, он на это надеялся. Отец не дожил до дня падения своего сына, и Рея это очень радовало. Радовало, что не довелось видеть боль, которую он причинил бы старику. Дойди до этого, отец сопровождал бы сына рука об руку и к электрическому стулу, невзирая на то, виновен он или нет. Он остался бы с Клейном до конца, потому что родился еще в старые, бесхитростные годы. Но ни один человек не выбирает себе время рождения. Сейчас времена куда серьезнее, и Клейн-младший являлся их составляющей.

И вот — от пяти до десяти лет в тюрьме „Зеленая Речка“.

Клейн со временем понял, что насильники не вызывают у сокамерников чувства благоговения. Значительно большим уважением пользовались грабители, торговцы наркотиками и даже просто убийцы. В „Речке“, которую вряд ли можно было назвать бастионом защитников прав женщин, клеймо, поломавшее всю жизнь Клейна, стоило немногого. По ту сторону стены — да, там его встретят по одежке. Но Клейн мог определенно сказать одно: он не станет хныкать и оправдываться. Он примет все как есть. Он не настолько глуп, чтобы отрицать свой страх перед будущим, но он готов к этому. Он не знал, что ждет его за тюремными воротами. Не знал и не задавался этим вопросом. Будущее — словно четная дыра, и Клейн не позволял себе задумываться над ее сутью. Хватит с него воздушных замков. Теперь он умеет обходиться без них. Этому его научила „Речка“, и этого умения, во всяком случае, у него теперь не отнять.

Клейн второй раз за утро начал спускаться по спиральной лестнице блока „D“ Пройдя через главные ворота в атриум, он повернул у сторожевой вышки и прошел по коридору административного корпуса к двери главного входа. По дороге он выбросил из головы прежние жалостливые мысли и сосредоточился на предупреждении Генри Эбботта. Интересно, какие такие шевеления учуял гигант?

„Речку“ населяло большое количество подверженных паранойе осужденных преступников, попавших в мир, где паранойя была нормой существования. Это касалось не только заключенных, но и их тюремщиков. Даже самые спокойные и устойчивые натуры изо дня в день испытывали страх и подозрительность — самую рациональную реакцию на окружающую обстановку. Кроме этой группы обычных, разумных параноиков, к которым принадлежал и Клейн, имелась еще группа безумцев в клиническом смысле этого слова. Выдающимся представителем последних и был Генри Эбботт; причем в общем и целом его избегали представители и первой и второй группы. Эбботта все считали умственно неполноценным, и только Клейн по опыту знал, что, даже наполняя обыденные явления неверным смыслом, разум шизофреника сверхъестественно чувствителен к настоящим, даже невысказанным, эмоциям окружающих людей. Старая шуточка „Если ты псих, то это не значит, что другие чем-то лучше“ заключала в себе некий смысл. И Эбботт со своим искаженным, искривленным ощущением действительности, этакой психопатически настроенной антенной своего мозга временами чувствовал реальность, которой Клейн не замечал.

Девять лет назад, благоуханным новогодним вечером, опустившимся на деревенские холмы к западу от Лэнгтри, Генри Эбботт здоровенной кувалдой в пять взмахов убил всех пятерых членов своей семьи — жену, трех дочерей и мать, — пока те спали. Затем он поджег дом. Когда приехали пожарные, он стоял во дворе, смотрел на огонь и распевал псалом, слов которого никто из приехавших не понимал. Вплоть до этого события Эбботт считался прекрасным мужем, отцом и сыном и выделялся только своим огромным ростом, делавшим его самым высоченным учителем английского языка в штате, который издавна гордился статью своих мужиков. Единственное объяснение, данное Эбботтом касательно своего преступления, гласило: „…пожары Орка, воссиявшие единожды среди дыма пожарищ, потушены были кровью дщерей Уризена“. Эксперты-психиатры предоставили суду великое множество разнообразных интерпретаций этого заявления, но ни одна из них не получила подтверждения самого Эбботта. Ни у кого, а тем более у присяжных, не возникло ни малейшего сомнения в том, что Эбботт абсолютно невменяем и ни в коей мере не может отвечать за свои поступки. Тем не менее они единодушно вынесли вердикт о том, что обвиняемый психологически здоров и заслужил пять последовательных пожизненных заключений, о чем и ходатайствовал судья. Присяжные не обольщались состоянием психиатрической службы реабилитации невменяемых преступников: Эбботт, будучи поручен заботам этой службы, мог оказаться на свободе в прежнем состоянии уже через несколько лет, да и то если не сбежит уже через несколько часов. Таким образом, вместо квалифицированной медицинской помощи и надлежащего лечения Эбботта бросили в „Зеленую Речку“.

Здесь Генри оказался среди кошмара более страшного, чем те, что порождало его больное сознание. Запуганный и всеми презираемый, он подвергся изуверствам и наказаниям, являющимся обычным уделом умственно отсталых, но только еще более изощренным. Его оскорбляли и запугивали. Он был самым одиноким человеком в тюрьме. А ведь его рост достигал двух метров с лишним, и он мог перенести на руках блок двигателя вдоль всей мастерской, не запыхавшись. Возможно, не будь он таким огромным или таким безумным, ему бы удалось отыскать какой-нибудь укромный уголок, где он спокойно существовал бы, как и многие другие. Но Эбботт не смог. Когда он не был мишенью для издевательств, он был ничем. В огромной клетке из стекла и стальных прутьев его разум крутился в ловушке его собственного больного сознания: изоляция, психоз, унижения, лекарства и пренебрежение сменялись еще большей изоляцией, психозом — и так без конца. Терзаемый изнутри и снаружи, Генри Эбботт жил как бы между сцепившимися в драке собаками.

А Клейн помог ему. В первый же месяц в блоке „D“ доктор познакомился со способностью тюрьмы выворачивать человеческую натуру наизнанку. Он чувствовал, как страх и лишения извращают его мышление, искажают здравый смысл. НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО. В относительной тишине, наступавшей после отбоя, он прислушивался к доносившемуся порой сдавленному плачу. Но это не его дело… Иногда эти постыдные, жалкие звуки издавал он сам. Но даже тогда это было не его собачье дело, да и ничье вообще. Обитатели „Зеленой Речки“ привыкли наблюдать за проявлениями безмерной скорби без малейшей жалости и не ждали иного отношения к себе. Жалость к другим считалась слабостью и была, таким образом, опасна и аморальна. Жалость же к самому себе была злом, граничащим с извращением. Поэтому Клейн, подобно всем желавшим выйти когда-либо на свободу живыми, подавлял свою боль и старался не слышать чужой.

Но донесшийся однажды ночью, спустя семь недель после прибытия Клейна, голос Генри Эбботта не был приглушенным.

— Эй?

Это слово прокатилось по ярусам блока, продираясь через кошмары спящих, подобно воплю проклятой и забытой души, терзаемой, в аду. В зеленоватом свете ночной лампы Клейн посмотрел на часы: было три минуты третьего. Когда голос раздался снова, по его спине пробежал холодок.

— Эй?

И вновь:

— Эй?

И опять:

— Эй?

С каждым разом интонация становилась все отчаяннее, все ужаснее, как будто весь лексикон страдающего сведен к одному-единственному. Есть здесь кто-нибудь? Чего вам нужно? Скажите мне. Скажите же мне! Оставьте меня в покое. Да оставьте же меня! Ну, пожалуйста, оставьте меня в покое… Пожалуйста, дайте мне умереть. Прошу вас, дайте мне умереть…

По мере того как в воплях Эбботта гневные интонации сменялись жалобными, Клейн как опытный врач сразу распознал хрестоматийное воспроизведение полудиалога между психопатом и мучителем, сидящим в них самих. Клейну приходилось слышать подобное и раньше, в хаосе приемного пункта неотложки, но никогда — находясь по одну сторону забора с кричащим. Единственными знаками внимания, которых удостоился Эбботт, стали потоки брани и угроз.

— Ты покойник, козел!

— Я вырежу у тебя твой поганый хрен!

— Заткнись, гнида!

— Эбботт, мешок ты с дерьмом, я тебя в последний раз предупреждаю.

— Иди повесся!

— Во-во, давай!