Хлопает входная дверь.
И вдруг понимаю: он пошёл убивать Люшу!
Мама затаилась в своей тишине, той, что после землетрясения, когда кругом одни обломки. Помочь ей… Но сейчас смерть грозит не ей…
Я поспешно одеваюсь, ощупью подбираюсь к двери и попадаю в снег. Он всё продолжает идти. Но теперь, прикоснувшись к земле, он не тает и не превращается в скользкую кашу, он лежит светом — освещает наш Посёлок, он скрипит под отцовскими шагами, и легко определить, куда отец движется.
Почему же опять коричневый цвет — пятнами на этом чистом снегу?
Шаги отца не шаги здорового человека. Раненое животное. То шарахнется в одну сторону, то в другую, то приволакивает ногу, будто нога ранена, то семенит… И я словно стала им, повторяю его движения — «шарахнулась в сторону», «волочу ногу», «семеню», попадая в его следы.
Сколько длится наше странное путешествие сквозь белый-коричневый-чёрный снег?
Люшино освещённое окно — издалека.
Я не успела попросить Господа: «Только бы Люша спала и отцу открыла бы её мать!»
И секунды не прошло, Люша, в куртке, наброшенной на ночную рубашку, — перед отцом. С поднятым к нему узким, светящимся личиком. Под фонарём волосы — золотистые.
— Здравствуйте! — говорит Люша и улыбается. — Я так соскучилась!
Он не услышал. Не видя (он спиной ко мне), я вижу красный взгляд, словно все сосуды лопнули. Он слеп в этот момент. Бешенство, скопившееся внутри, бурлит в отце лавой, требует выброса, и отец начинает трясти Люшу.
— Посмела! Разрушила! Убила! Тварь!
Я начинаю молотить отца по спине, не в силах сложить слоги в слово — от-пус-ти! Я кричу молча.
Ничего не понимая, не в силах остановить лаву, вырывающуюся из него злобой, он чуть приподнимает Люшу и швыряет на землю. Только после этого поворачивается ко мне.
Глаза — красны. Лицо — перекошено.
— Ты?! Ты что делаешь тут? Следишь?
Он уже замахивается — ударить меня, но я кричу без голоса:
— Убийца! Ты — убийца! Ты убил Шушу! Ты убил Люшу!
«Шу», «шу», «шу», «шу»… — шуршит вокруг, тушит боль разодранных барабанных перепонок.
— Я тоже жду ребёнка! Я тоже ухожу от тебя. Под чужую защиту Вместе с мамой. Убийца! — кричу я, не в силах больше держать в себе ненависть, мешающую расти моему ребёнку в моём чреве, именно эта ненависть и делала моё чрево опасной зоной. А теперь… без ненависти… оно станет ребёнку защитой…
Но не успеваю ощутить в себе покой, голубеющий безопасностью, как на меня обрушивается удар, и я — пропадаю.
Первое, кого вижу, — мама.
— Ты можешь идти? — Она чуть приподнимает меня, и моя голова вполне удерживается на плечах и не убегает от меня.
Под фонарём сидит Люша, прислонённая к столбу.
— Он убил её? — спрашиваю я маму.
— Нет. Он не убил её. Пока она жива.
Мама как-то странно моргает, словно глаза засыпаны песком.
— Ты можешь встать? — спрашивает она.
Я встаю и чуть покачиваюсь.
Падает белый снег.
На моей памяти он впервые в нашем Посёлке укрыл землю.
— Ты можешь идти?
Мама идёт к Люше, закидывает Люшины руки себе на плечи, приподнимает её.
Они обе чуть покачиваются под снегом.
Мы идём очень медленно.
Идти недалеко. Мама приводит нас в школу, в комнату, где жили звери Дениса. В ней чисто. И нет ни одной живой души — птица, оставшаяся в живых, у Дениса дома.
Мама укладывает Люшу на диван, на котором спала когда-то тётя Рая, снимает с себя пальто, укрывает.
— Сейчас… я принесу тебе лекарство. — Она уходит в медкабинет. А я на нетвёрдых ногах подхожу к Люше.
Волосы мокры, развалились в сосульки. Глаза едва ли видят меня — мутны, и вовсе они не зелены, как иглы сосны, они — ржавчина.
— Скажи хоть слово, — прошу я.
Люша закрывает глаза.
Она дышит спокойно.
Мама приносит валокордин, поит её. Но Люша лишь пригубливает чашку и снова закрывает глаза.
Мы сидим с мамой около спящей Люши.
В комнате — тепло, даже жарко, и я снимаю куртку.
То ли неловко повернулась, то ли порывисто встала… из меня хлынула горячая жидкость.
Мамины глаза. «Скорая».
К утру я родила… мёртвого мальчика.
Первый человек, которого я встретила, выходя с мамой из больницы, — Ангелина Сысоевна.
Осунувшаяся, похудевшая, она кинулась ко мне, обхватила.
— Доченька! Как же ты теперь? Как же я теперь?..
Мама гладит её по голове, а я — плачу.
Ни в детстве, ни в минуты обиды и отчаяния не плакала.