— Точно! Из богатырей богатырь!
— Захочешь покататься, приоденешься — и на дебаркадер. Капитаны, как завидют, кричат в рупоры: «Миша, садись». Сядешь к кому-нибудь, пароход отземлится от пристани и пошел шлепать… Смотришь, а воды, воды… Откудова только берется?
— Из подземных рек, Михаилушка.
— Ну да?
— Точно.
Кеша шмыгнул носом и озорно сказал в сложенные кольцом ладони:
— В рупоры… Ну да. Вру порой — получается нуда.
Девочка с розовым бантом прыснула от этих слов и потупилась, а он хитро скосился на нее и выпятил толстые губы, довольный, вознагражденный за дерзость, пусть она и не была услышана Михаилом и Николаем.
Чурляев подмигнул Кеше, а потом осуждающе покрутил головой: парнишка, мол, ты храбрый и остроумный, но подкусывать пьяных не следует.
Полуторка перевалила кряж и покатилась по косогору. Синие тени облаков, солнечные кулижины, розовые табунки иван-чая, дымчато-желтые заросли бересклета, поляны ковыля — все это делало склон праздничным, ярким.
У огромного валуна полуторка остановилась. Он был дочерна прокопчен солнцем; тусклыми зелеными пятачками расплылся по нему мох, напоминая крапины потрескавшейся масляной краски. Из-под валуна бугристо бил родник. Все направились к нему. Мужчина в соломенной фуражке роздал своему семейству сухари, и все четверо принялись макать их в ключ и весело похрустывать. Парни, которые только что поддерживали за талию свою подругу, заставили ее черпать ладонями воду и попеременно пили из них. Девушки в пеньковых шляпах сердито посматривали на эту троицу и на юношу, голого по пояс, который взобрался на валун и стоял там, глядя вдаль.
Кеша прошел с пустой бутылкой мимо скучающих красавиц и пропел:
— Мы грустим, мы кручинимся.
Одна из них сказала:
— Мальчик, дай, пожалуйста, бутылку.
— У мальчика есть имя и фамилия: Иннокентий Фалалеев, — сказал он и погрузил бутылку в ручей, из горлышка полетели пузыри.
Михаил и Николай сели под осинки, облупили полдюжины яиц, налили в складные алюминиевые стаканчики водки и начали кричать шоферу:
— Дугач, поди! Перекувырнем! Белая головка.
Тот не отвечал: бил каблуком в покрышку колеса. Рядом стоял Чурляев.
Михаил недовольно подошел к полуторке.
— Чего валандаешься?
— Колесо пропороло гвоздем. Вишь, шляпка торчит.
— Не плачь. На одном скате доедем. Пойдем перекувырнем.
— Нет, колесо заменю… И опять же — в дороге не пью.
— Идем, слышишь! — Как из арбузной мякоти вырезанное лицо Михаила еще сильнее покраснело.
— Не пойду.
— Я исполняю обязанности завгара, а не ты… Приказываю!
— Колесо надо сменить, — отрывисто сказал Чурляев и свел полы накинутого на плечи пиджака.
Михаил дернулся, оскорбленно смежил левый глаз, а открытым начал гневно шарить по невысокой фигуре Чурляева.
— Затвори рот на замок. Говорун. Подобрали на дороге — молчи.
— Машину не имеете права калечить, — твердо добавил Чурляев.
Михаил оттолкнул с дороги каблуком камень, поймал за руку Дугача, и хотя тот, крепкий, словно сплетенный из жил, сильно упирался, потянул его к осинкам, где Николай держал наготове алюминиевые стаканчики.
Михаил заставил шофера выпить с собой и Николаем, проводил в рот яйцо и, разжевывая его, свирепо таращил глаза на Чурляева.
— Ишь, щелчок, колесо, говорит, смените. Патрон в нос и луковицу чесноку. Чихать будешь? А? Не на того наткнулся. Волжанина задираешь, богатыря! Волга — эт-та… Я дюжинами таких бью. Я по три мешка таскал. Сходни лопались.
Чурляев прислонился плечом к борту, скрестил ноги и смотрел в степь, где мерцало озеро. Поза, мягкий взгляд, сцепленные на животе пальцы невольно убеждали в том, что он спокоен до смиренности. Я удивился: его оскорбляют, а ему нипочем. Уже все начали поглядывать то на него, то на Михаила, стараясь понять, что произошло, уже Кеша не выдержал и громко сказал: «Надрызгался и прицепился к старому человеку», — а Чурляев по-прежнему не произнес ни слова, и только бледность наконец-то выдала, что где-то в глубине он не безответен, а кипит от возмущения, но оно почему-то не прорывается наружу, точно плотиной закрыто.
Хотя Чурляев продолжал смотреть в степь, он заметил, что я до предела взвинчен и вот-вот гневно зашагаю туда, к осинкам, где белела в ручье яичная скорлупа и откуда неслись хвастливо-глупые, ненавистные выкрики Михаила.
— Не вмешивайтесь. Настаиваю. Очень. — Интонация была и ласковая, и грустная, и решительная. Стало ясно, что Чурляев просит меня не вмешиваться не потому, что робок, слабодушен, беззащитен, а потому, что задумал что-то.