Пять дней назад разнёсся среди казаков слух, будто «замутил» Дон, и царь московский снаряжает великую силу солдат на усмирение его.
О многом болтали, да не всему верили бывалые люди. Знали только одно: если правда, что Дон поднялся, то поднимется с ним и Сечь Запорожская, и все казачество украинское.
Оттого и присмирел город.
– Прознать бы истину, дождаться бы вести от верных людей.
Слишком долго и напряжённо ждали украинцы часа, когда сбудется заветная их думка и сбросят они, наконец, с себя московское иго.
У гетманского дома, подперев ладонью подбородок, дремал караульный. Два сердюка лениво шагали взад и вперёд от ворот к крыльцу. Через окна виднелась всклокоченная голова Мазепы и часть высокого лба, изборождённого сетью морщинок.
Изредка гетман порывисто вставал со стула, дул зачем-то на прозрачное, чистое стекло и пристально вглядывался в дорогу. Он, видимо, кого-то нетерпеливо дожидался. Чем тщетнее было ожидание, тем несдержанней становился Мазепа и так упрямо искал чего-то глазами, как будто хотел нащупать в пространстве замешкавшегося гостя и внушить ему явиться немедля.
Вдруг гетман удивлённо приподнял брови. От этого глубже обозначился треугольник, сложившийся из почти прямой верхней губы и идущих от углов её к ноздрям двух резких линий.
– А панов и не ждал! – сплюнул он недовольно и провёл растопыренными большим и указательным пальцами по скуластому лицу. – Какой их бес носит, москальских хозяев!
К воротам подкатила карета. Из неё выпрыгнул худощавый человек в форме хорунжего и почтительно подал руку такому же худощавому, но, видно, много пожившему войсковому атаману.
Вглядевшись, Мазепа выскочил как ошалелый.
Караульные почтительно пропустили незнакомых начальных людей. Дремавший у ворот казак сжал до судорог кулаки и скрипнул зубами:
– Обрядка наша, а харя у одного, как есть у москаля. Не иначе, новые паны царём поставлены на наши головы.
Товарищи ничего ему не ответили, только многозначительно переглянулись и снова лениво зашагали от крыльца к воротам.
– Поздорову ли, Иван Степанович? – поклонился Мазепе переряженный полковником Памфильев. За ним отвесил поклон и хорунжий.
– Я-то поздорову, братец Фома. Вы-то там как? Зачем пожаловал? Знать, недобрые вести?
Памфильев ткнулся губами в ухо хозяина:
– И добрые, и недобрые. Что Дон изменил покель, то вести недобрые, что ты покель мешкаешь, – тоже туго. А что походный атаман, енерал Кондрат Булавин тебе поклон бьёт – то весть добрая.
Продолговатый, с вдавленным концом, гетманский подбородок выдался далеко наперёд, на мгновение в глазах вспыхнула искренняя радость, но тут же какая-то думка потемнила лицо.
– Кондратий?!
– Так, Иван Степаныч. Доподлинно. Сами не верили, покель не удостоверились, что енерал-то наш, холопий. Поднимает Булавин войско и людишек. Тому споручествовал князь Долгорукий, моровой язвой гулявший в верховых юртах. Великую силу людишек убил князь. С тех пор с юрт и почал атаман.
Точно заворожённый, слушал Мазепа Памфильева и чувствовал, как каждое слово атамана станичников сбрасывает с его сутулой спины вереницу годов, молодит, вливает бурливые потоки свежих сил.
Гетман знал Булавина давно, подружился с ним во время прежних крымских походов и не раз убеждался в преданной верности этого человека. По уговору с Мазепой походный атаман добился того, что государь поручил ему охрану границ со стороны реки Донца и Бахмута, и как только вступил Булавин в новую должность, тотчас же стал исподволь отбирать надёжные полки и стягивать их поближе к себе.
Булавин и Мазепа давно уже договорились между собой.
И не то поразило гетмана, что Булавин оказался, по словам Фомы, «холопьим генералом». Непонятной была неожиданная торопливость походного атамана. Ещё два года назад Булавин и Мазепа решили не выступать открыто, не бунтовать, пока царь не начнёт войны со шведами, неизбежность которой для обоих была очевидной. И вдруг Булавин заторопился. Почему?
Мазепа пригласил гостей сесть.
– Вести добрые. Это так. Да только не рано ли начинать?
Драный, товарищ Памфильева, вскочил:
– Рано? Аль подождать, покель все людишки чёрные передохнут?!
Мазепа встал, прошёлся по комнате, неопределённо развёл руками и, как будто думая вслух, засипел:
– Что Московии давно пора зубы побить за то, что права наши и вольности казацкие отняла, – то верно, а всё ж сдаётся: поспешишь – людей насмешишь.
Он резко повернулся к Фоме и положил руку на его плечо.
– Слушай, Фома, ты меня знаешь. Ты знаешь, что верой служу я народу своему. Поверь же. Коли мешкаю я – значит не срок. Собери с Булавиным тайный круг и скажи: ежели воля вольницы, Мазепа готов. Только думает-де Мазепа, не попасть бы в котёл кипящий, в погибель. Думает-де Мазепа войны дождаться со шведами. Пущай солдаты к рубежам отойдут, тогда куда легше будет нам с боярскою сворою сладить.
Фома и станичник долго спорили с гетманом. Ни до чего не договорившись, они собрались в дорогу. Но Мазепа оставил их у себя ночевать.
За вечерей Мазепа увидел в окно шагавшего к его дому генерального судью, Василия Леонтьевича Кочубея.
– Ну, братья, молчок. Кочубей шествует.
Памфильев принял предупреждение за шутку.
– При твоём-то при верном споручнике Кочубее молчок? Чай, наслышаны мы, как вы с ним гетмана Самойловича спровадили в тартарары во благо Украины своей и первыми господарями заделались тут.
– То было, братья названые. А ныне примечаю я – не тот стал Василий Леонтьевич. Что-то больно часто шушукается он с московскими воеводами, а жинка его, Любовь Фёдоровна, так та с монахами московскими связалась, с юродивыми разными, светёлку им отвела, да дни и ночи молится с ними.
Чуть раскачиваясь, сияя счастливейшей улыбкой, не постучавшись, вошёл Кочубей.
– А здорово булы, хлопчики!
Гости и хозяин учтиво поклонились судье.
За вечерею больше всех говорил Кочубей. По тому, как старался он заслужить расположение приезжих и неестественно восторгался грядущими боями, по тому, как хотелось ему вызвать гостей на откровенность, Фоме стало ясно, что Мазепа не ошибается в своих недобрых догадках.
Беседа не клеилась. Мазепа говорил о мелочах и ни единым словом не обмолвился о Булавине. Фома же всё время только вздыхал, делал вид, что очень устал, сонно вешал голову и как будто подрёмывал.
Ничего не прознав, Кочубей ушёл восвояси.
А наутро уехали ни с чем и гости.
Мазепа больше, чем когда бы то ни было, стал проявлять к Кочубею преданность и дружбу. Он ежедневно ходил к судье, был необычайно внимателен к жене его и особенно баловал крёстницу свою, Матрёну.
Несмотря на преклонный возраст, гетман держался ещё молодцом, любил при случае хвастнуть силой и ловкостью, скакал на коне не хуже молодого казака, без промаха убивал парящего в вышине ястреба. Его обходительность со всеми, даже с малыми людьми, изысканные манеры, которым он научился ещё в Польше, при дворе Яна Казимира, подкупали всех, а женщин приводили в восхищение.
– Наш гетман не только первый из первых людей на Украине, но и первый из всех кавалеров, – тайком от мужей делились впечатлениями о Мазепе полковницы, есаулши, писарши, и со вздохом поглядывали в зеркало на свои предательские морщинки.
Не только пожившие матери, но и чернобровые румяные дочери их часто думали о статном старике-гетмане.
И в самом деле, чем непригож был седовласый молодец? И власть, и богатство, и силу – всё «даровал ему Бог». Где ещё сыщешь такого мужа!
Так рассуждали многие девушки, такие думки не раз приходили в голову и дочери Кочубея.
Мазепа зачастил к судье в дом, каждый раз приносил Матрёне дорогие гостинцы и, захлёбываясь, говорил все о её «ангельской красоте». Это вызвало в Батурине оживлённые толки и сплетни.