Выбрать главу

Царь заложил за спину руки и тряхнул кудрями.

– Сунься-ко, матушка! Единым перстом расшибу!

Мрачная, как пророчества расколоучителей, сидела Софья в своей светлице. На полу, выдёргивая волос за волосом с головы покорной карлицы, раскачивалась во все стороны Родимица. Облокотившись о подоконник, надоедливо барабанил кулаком по слюде Иван Михайлович.

– Не чаял! – прошепелявил после долгого молчания Милославский. – Не чаял я живым узреть Артамона. Царевна зло ударила ногой карлицу, не выдержавшую наконец и вскрикнувшую от боли.

– Пшла отсель, гадина! – И исподлобья поглядела на постельницу: – Всё ты потехами богопротивными тешишься!

На четвереньках, смешно откидывая ноги, прикудахтывая, карлица торопливо выползла в сени. Федора точно не слышала замечания – закинув за голову руки, она принялась напевать какую-то уличную вольную песенку.

Милославский резко повернулся к племяннице.

– Повели примолкнуть постельнице! Распустилася больно! Словно бы не в твоей светлице, а в корчме какой песню играет! Завыла псом!

Федора ехидно ухмыльнулась.

– Не псом, боярин, а сукою… чтоб позабавить кобелей беззубых да лысых.

Софья невольно расхохоталась.

– И языката ж казачка моя! Не займай её лучше!

В другое время Милославский тут же, на глазах у царевны, жестоко проучил бы Родимицу за дерзость, но в то утро ему было не до того. Все помыслы его были сосредоточены на Матвееве. Приезд боярина поразил его как громом. Он был уверен, что подосланные людишки сумеют найти удобную минуту, чтобы убить Артамона Сергеевича: всё было так строго рассчитано и предусмотрено, и вдруг вместо гроба с покойником Москва увидела снова живого Матвеева.

Федора придвинулась к царевне.

– Пошто кручинишься, царевна моя, в толк не возьму я? Неужто же на Москве люди не помирают? – И, поманив пальцем боярина, привстала на колено. – Есть тут в полку грибоедовском юный стрелец, Фомкою прозывается. И вот, как перед истинным, реку: по единому гласу моему не токмо Матвеева, всю Москву перепорет.

– Фомка? – переспросил Милославский, обдавая постельницу полным ревности взглядом.

– Ну да же, Фомка. Племянник Кузькин.

– Плюгавец тот? – облегчённо вздохнул Иван Михайлович, вспомнив Фомку, и молодцевато отставил грудь.

– Кому плюгавец, а кому орёл степовой! – с нарочитым восхищением, чтобы подразнить боярина, закатила глаза Федора.

Софья щёлкнула Родимицу по лбу.

– Будет болтать. Толком обсказывай!

И с напряжённым вниманием принялась выслушивать ставшую вдруг серьёзной постельницу.

Прямо от заставы Артамон Сергеевич свернул в свою усадьбу. У ворот его встретили сын и ветхий старичок, стремянный Фрол.

Сердце Матвеева дрогнуло при встрече с ближними, которых не видел он несколько лет. Он стиснул зубы и скрыл морщинистое серое лицо своё в седом помеле бороды. На спине сутулинки, синий кафтан забороздила густая рябь складок.

«Плачет!» – заморгал слезливо стремянный и припал к сухой руке господаря.

Андрей не знал, куда девать себя. Первым желаньем его было броситься на шею к отцу и зареветь на всю усадьбу. Но он не сделал этого, через силу сдержался, вовремя вспомнив о государе. «Гоже ли, – укололо в мозгу, – старшому в Петровом полку бабою объявиться? Что в те поры полковник молвит?» – И отвесил отцу степенный поклон.

– Добро пожаловать, родитель мой!

– А и вырос же ты, Андрейка, – дрогнувшим голосом заметил боярин, протягивая сыну руку для поцелуя…

Артамон Сергеевич недолго оставался в разграбленных своих хороминах. Походил по библиотеке, повздыхал над изодранными остатками дорогих латинских книг, потом зашаркал в угловой терем. Ещё у входа пахнуло на него плесенью и запустением. Мышиный выводок, никогда дотоле не видавший людей, любопытно притаился у края мраморной колонны. Из норки высунулась насторожённая мордочка перепуганной самки. Острый предупреждающий писк резнул терем. Выводок метнулся к углу, исчез в чёрном провале подполья. Снова сомкнулась тишина, стала как бы глуше и безнадёжней. Строже насупились заплесневелые лики икон. Из узенькой щели зорко следили за каждым шагом людей две злобные искорки мышиных зрачков.

Матвеев присел на лавку и перекрестился.

– Сиживал на месте сём, бывало, сам пресветлый и гораздо тихий мой государь Алексей Михайлович.

Андрей поспешно перекрестился за отцом и отступил порогу.

– Пойдём отсель, родитель. Неладно тут. Словно бы в усыпальнице – мертвечиной отдаёт.

Близорукие глаза боярина с покорностью уставились на образ:

– Бывало, всё бывало, сынок. – Он встал и положил руку на плечо Андрейки. – На сём месте благодетель мой и государь очеломкал меня три краты в очи и рёк: «Добро, Артамонушка, взрастил ты Наталью Кирилловну, паче дочери холил её и любил». И с улыбкою кроткой своей присовокупил: «Волю и я с пестуньей твоей, с дщерью наречённой, побрачиться и с тем с тобою как бы породниться».

Лепившийся у стены стремянный кряхтя стал на колени и больно стукнулся об пол лбом.

– Помяни, Господи! Помяни, Господи, Боже сил, душу благоверного государя, – проникновенно ткнул себя Матвеев тремя пальцами в лоб, грудь и оба плеча и вдруг высоко, величественно поднял голову.

Перед ним встали из небытия былые, ожившие годы. Его хоромы, по убранству не уступающие лучшим европейским домам, полны гостей-иноземцев. Легко и свободно ведутся беседы о науках, о великой пользе машин для гораздого процветания торговой русской казны. В одном углу, за круглым столом из мозаики, жена Матвеева, Гамильтон, ведёт чинную беседу с соотечественниками-англичанами, в другом – мастера-итальянцы шумно спорят о плане, по которому надо перестроить боярские дома на Москве. Матвеев ко всему прислушивается, во все вникает А ежели где неразумение – шкапы его полны всяческих книг. Многое говорят ему книги… Всё выше и выше запрокидывается боярская голова. Не он ли, не Артамон ли Сергеевич, ещё когда и сила его была невелика, стоял во главе тех мудрых людей, которые подбивали царя идти в поход на Ливонию. Царь смущался, не видел того, что ведомо стало многим. Хоть и неудачлив был поход, а всё ж начало ему положено, не так страшна ныне дорога к морю Варяжскому. А море будет – будет и торг великий, и Русь обрядится в немецкий кафтан, и закипит в те поры такая жизнь, что Еуропа токмо заахает да дивному дастся диву. Пойдут на Руси заводы да фабрики, на коих будут робить смерды-холопи. Вскочил Матвеев, топнул ногой:

– На то и созданы Богом холопи-хамы, чтоб Ною служить! Пораспустились тут без меня! Токмо про бунты и слышу! Погодите! Ныне к тачкам вас прикую, каждого пятого из десятка на дыбу вздёрну, а заткну смуте глотку, заставлю бессловесно, как Богом положено, робить на высокородных господарей и на гостей на торговых! – Взгляд его зажёгся недобрым огнём. – А стрельцов разогнать! Поставить замест их солдат и рейтаров!

Крик его пробудил действительность. Он примолк и вышел в сени.

Фрол, от старости едва передвигая ногами, заковылял к двери, выглянул крадучись во двор и, убедившись, что никого нет, вернулся к господарю.

– Слыхивал я, стрельцы-де хлеб-соль тебе подносить собираются.

Артамон Сергеевич насупил брови.

– Есть такое, да пускай не стараются, меня на мякине не проведёшь.

Стремянный широко раздал беззубый рот.

– Воистину, вещун сердце твоё, боярин. Ибо не хлеб-соль, но мёд на кончике кинжала вострого поднесут тебе.

Помятое и серое, в тычках седых волос, лицо Фрола страдальчески исказилось.

– Сказывали люди, по козням Милославского хлеб-соль задумана. Чтоб очи тебе отвести.

В золочёной колымаге, присланной царицей, окружённый почётным дозором из дьяков, подьячих и думных дворян Артамон Сергеевич укатил в Кремль.

За ним на ветхой клячонке, обряженный в праздничное одеяние стремянного, трусил, вихляясь и припадая к гриве, полный жалкой величественности Фрол.

Матвеев то и дело с тревогой озирался на любимого слугу, которого когда-то жаловал и богатой казной, и даже сёлами, но не решался нанести ему несмываемую обиду – попросить пересесть с конька к нему в колымагу.