Макся лег лицом вниз, закусил зубами мякоть ладони.
Степан с Фролом направились к другим дозорам.
— Сам щитай — сколько: я только до двух десятков умею, — сказал Микифор.
— Я скажу «хватит», а ты не поверишь, скажешь, обманываю… — Макся отпустил ладонь — хотел было поговорить, даже и голову приподнял — тут его обожгла боль, он ойкнул, впился зубами в ладонь, не выпуская ее, крикнул: — Сам-то не злись, сатана!
— Я по спине увижу, когда хватит, — сказал старый. — А это тебе — за «сатану» от меня. — Старик еще раз больно стегнул парня. Потом еще раз, и еще раз, и еще с сердцем, вволю… Скоро натешился — раз семь огрел — и велел: — Надевай штаны, будем дальше играть. Но станешь опять мухлевать!..
— Да я с тобой вовсе играть не стану!
— Не станешь, опять ложись: все полста отдам те.
Макся скривился, зло сплюнул и присел бочком на камень — опять играть.
Степан с Фролом остановились на возвышении.
Внизу шумел, копошился, бурлил лагерь.
Разноцветье, пестрота одежды и товаров, шум, гам и суетня — все смахивало скорей на ярмарку, нежели на стоянку войска.
Степан долго молчал, глядя вниз. Сказал сокровенно:
— Нет, Фрол, с таким табором — не война, горе: рухлядь камнем на шее повиснет. Куда они гожи, такие?.. Только торговлишку и затевать.
— Вот и надо скорей сбыть ее.
— Куда? Кому?..
— Терки-то возьмем!
— Терки-то? — в раздумье, но с явным протестом повторил Степан. — А на кой они мне… Терки-то? Мне Дон надо.
По-разному использовали уставшие, наголодавшиеся, истомившиеся под нещадным морским солнцем люди желанный отдых. Отдых вблизи родной земли, по которой они стосковались.
Вот усатый пожилой хохол, мастер молоть языком, удобно устроившись на куче тряпья, брешет молодым казакам:
— Шов мужик з поля, пидходе до своей хаты, зирк в викно, а у хати москаль… гм… цюлуе його жинку…
Хохол, правда, мастер: встал, «показал», как шел себе мужик домой, ничего не подозревая, как глянул в окно — и увидел… И все — сдержанно, не торопясь, с удовольствием.
— Да. Мужик мерщий у хату, а москаль примитыв мужика, да мерщий на покутя, вкрывся, сучий сын, — не бы то сныть. Мужик шасть у хату и баче, що москаль спыть, а жинка пораеця биля пички. «Хиба ж то я нычого й не бачив!» — кажэ мужик. «А що ты там бачив?» — пыта його жинка. «Як що, бисова дочка!» — «За що ты лаешься, вражий сыну?» — «Як за що, хиба ж я не бачив, як тоби москаль цюлував». — «Колы?» — «Як колы?!»
Молодые, затаив дыхание, ждут, что будет дальше, хотя слышали, наверно, эту историю.
А вот бандурист… Настроил свой инструмент, лениво перебирает струны. И так же неторопко, даже как будто нехотя — упросили — похаживает по кругу, поигрывает плечами какой-то новгородский «перс». Он и не поет, и не пляшет — это нечто спокойное, бесконечное, со своей ухваткой, ужимками, «шагом» — все выверено. Это можно смотреть и слушать долго. И можно думать свои думы. Что-то родное, напевно-складное:
А здесь свое, кровное — воинское: подбрасывают вверх камышинки и рубят их на лету шашками — кто сколько раз перерубит. Здесь — другая способность. Тонко посвистывают сверкающие круги, легко, «вкусно» сечет хищная сталь сочные камышинки. И тут свой мастер. Дед. Силу и крепость руки утратил он в бесконечных походах, намахался за свою жизнь вдосталь, знает «ремесло» в совершенстве. Учит молодых.
— Торописся… Не торопись.
— Охота ишо разок достать.
— Достанешь, еслив не будешь блох ловить. Отпускай не на всю руку… Не на всю — а штоб она у тебя вкруг руки сама ходила, не от собак отбиваисся. Во — глянь…
Полоска холодной стали до изумления послушна руке деда, вроде и не убивать он учит, а играет дорогой светлой игрушкой. Сам на себя любуется, ощерил порченые зубы, приговаривает:
— От-тя, от-тя…
— Ну?.. — скосоротился малолеток вроде Макси.
— Хрен гну! Вишь, у меня локоть-то не ходит.
— Зато удар слабый.
— А тебе крепость тут не нужна, тебе скоро надо. А када крепость, тада на всю руку и на себя. От-теньки!.. — секир башка! Тут — вкладывай, сколь хватит силенки, и — маленько на себя, на себя…
Полсотни ребят у воды машут саблями. Загорелые, потные тела играют мускулами… Красиво.
Степан, спустившись с высотки, засмотрелся со стороны на эту милую его сердцу картину. К нему подошли Иван Черноярец, Иван Аверкиев, Сукнин, Ларька Тимофеев…
— С камышом-то вы ловкие! Вы — друг с дружкой! — не выдержал Степан.
Перестали махать.
— Ну-ка, кто порезвей? — Атаман вынул саблю, ждал. Он любил молодых, но если бы кто-нибудь из них вздумал потягаться с ним в искусстве владеть саблей, то схватился бы он с тем резвачом смертно. — Нет, что ли, никого? Ну и казаки!.. Куда смотришь, дед? Они у тебя только с камышом хороши. Наши молодцы — кто больше съест, тот и молодец? Эх… — Атаман шутил.
Но и всегда — и серьезно — учил: «Губошлепа никто не любит, даже самая худая баба. Но смерть губошлепа любит». Он самолично карал за неловкость, за нерасторопность и ротозейство. Но теперь он шутил. Ему любо было, что молодые не тратят зря время, а постигают главное в их опасной жизни. — Ну, молодцы?.. Кто? Правда, охота.
Рубака-дед громко высморкался, вытерся заморским платком необыкновенной работы, опять заткнул его за пояс.
— Што-то я не расслышал, — обратился он к молодым, — кто-то здесь, однако, выхваляется? А?
Молодые улыбались, смотрели на атамана. Они тоже любили его. И как он рубится, знали.
— Я выхваляюсь! Я! — сказал Степан.
— Эге!.. Атаман? — удивился дед. — Легче шуткуй, батька. А то уж я хотел подмигнуть тут кой-кому, штоб пообтесали язык… А глядь — атаман. Ну, счастье твое — глаза ишо видют, а то б…
— А есть такие? Пообтешут?
— Имеются, — скромно ответил дед. — Могут.
— Да где ж?
— А вот же ж! Перед тобой. Ты не гляди, што у нас ишо молоко на губах не обсохло, — мы и воевать могем.
— Кто? Вот эти самые?
— Ага. Они самые.
Степан поморщился, бросил саблю в ножны.
— Ну, таких-то телят…
— Ойе! — сказал дед и поднял кверху палец. — То про нас, сынки! Он думает, мы только девок приступом брать умеем. Ничего не сделаешь, придется поучить атамана. Ну, мы легонько — на память. Смотрите не забывайтесь, хлопцы, все же атаман. Што ж ты саблюку запрятал, батька?..
Тут сверху, от дозоров, зашумели:
— Струга!
Это был гром среди ясного неба. Этого никто не ждал. Слишком уж покойно было вокруг, по-родному грело солнышко, и слишком уж мирно настроились казаки…
Лагерь притих. Смотрели вверх, в сторону дозорных. Не верилось.
— Откуда?!
— От Астрахани!
— Много?! — крикнул Черноярец.
Дозорные, видно, считали — не ответили.
— Много?! — закричали им с разных сторон. — Какого там?!.
— С тридцать! — поспешил крикнуть молодой дозорный, но его поправили:
— Полета! Большие!..
Есаулы повернулись к Степану. И все, кто был близко, смотрели теперь на него.
Степан смятенно думал.
Весь огромный лагерь замер.
— В гребь! — зло сказал Степан.
Вот — наступила ясность: надо уходить. Полета астраханских больших стругов со стрельцами — это много. Накроют.
— В гребь!! — покатилось от конца в конец лагеря; весь он зашевелился; замелькали, перемешались краски. Не страх охватил этих людей, а досада, что надо уходить. Очень уж нелепо.
Из единственного прохода в тучных камышах выгребались в большую воду.