— Откуда!
Степан подумал… Побил черепком плети по носку сапога.
— Ивашка, боярский сын… — сказал он и пристально посмотрел на боярского сына. — Бывал в Камышине?
— Как же! — поспешил с ответом перебежчик, боярский сын. Этот боярский сын из Воронежа, в обиде великой на отца и на родню, взял и перекинулся к разницам, и, кажется, уже жалел об этом — особенно после избиения царицынцев. Но делать нечего… Единственное, наверно, что можно сделать, уйти опять к своим. Только… и гордость противится, и… как теперь поглядят свои-то? — Бывал. Много раз.
— Воевода тебя знает?
— Знает.
— Хорошо знает? Голос твой узнает?
— Как же!
— Добре. Приберете из войска, которые не в казачьем платье… Поедете в Камышин, попроситесь в город. Ты, Ивашка, попросисся. Но с тобой будет мало, с дюжину — по торговому делу. Слышно, мол, Стенька где-то шатается — боязно. Вон скомороху, мол, язык срезали. Пустют. Там подбейте воротную стражу… или побейте, как хочете: откройте вороты. Ты, Прон, с сотнями схоронись поблизости. Как вороты откроются, не зевай, вали.
— Еслив откроются…
— Откроются. Силы у их там мало, я знаю, лишних людишек всегда примут. Ишо порадуются. Я так-то Яик-городок брал. К утру чтоб Камышина на свете не было. Выжечь все дотла, золу смести в Волгу. До тех пор я Стыря земле не предам. Все взяли? Людишек с добром и со скотом… в степь выгоните. Зря не бейте — они по деревням разойдутся. Приказных и стрелецких — в воду. А городка такого — Камышина — пускай не станет, пускай тоже не торчит у нас за спиной. Взяли?
— Взяли.
— С богом. Иван, подбери людей. Сам здесь останься. Станут наши пытать: куда, чего — не трепитесь много. К калмыкам, мол, сбегать. И все. Ивашка… — Степан поглядел на боярского сына. — Еслив какая поганая дума придет в голову, — лучше сам на копье прыгай: на том свете достану. Лютую смерть примешь. Загодя выбрось все плохие думы из головы. Идите.
Казаки ушли.
Степан остался сидеть. Смотрел вверх по Волге. Долго сидел так. Сказал негромко:
— Будет вам панихида. Большая. Вой будет и горе вам.
…Ночью сидели в приказной избе: Степан, Ус, Шелудяк, Черноярец, дед Любим, Фрол Разин, Сукнин, Ларька Тимофеев, Мишка Ярославов, Матвей Иванов. Пили.
Горели свечи, и пахло, как в церкви.
В красном углу, под образами, сидел… мертвый Стырь. Его прислонили к стенке, обложили белыми подушками, и он сидел, опустив на грудь голову, словно задумался. Одет он был во все чистое, нарядное. При оружии. Умыт.
Пили молча. Наливали и пили. И молчали… Шибко грустными тоже не были. Просто сидели и молчали.
Дед Любим сидел ближе всех к покойнику. Он тоже был нарядный, хоть печальный и задумчивый.
Колебались огненные язычки свечей. Скорбно и с болью смотрела с иконостаса простреленная Божья Мать.
Тихо, мягко капала на пол вода из рукомойника. В тишине звук этот был особенно отчетлив. Когда шевелились, наливали вино, поднимали стаканы — не было слышно. А когда устанавливалась тишина, опять слышалось мягкое, нежное: кап-кап, кап-кап…
Фрол Разин встал и дернул за железный стерженек рукомойника. Перестало капать.
Степан посмотрел на дедушку Стыря и вдруг негромко запел:
Песню знали; Стырь частенько певал ее, это была его любимая.
Подхватили. Тоже негромко, глуховато:
Снова повел Степан. Он не пел, проговаривал. Выходило душевно. И делал он это серьезно. Не грустно.
Все:
Налили, выпили. Опять замолчали.
За окнами стало отбеливать; язычки свечей поблекли — отцвели.
Вошел казак, возвестил весело:
— Со стены сказывают: горит!
Степан налил казаку большую чару вина, подал. И даже приобнял казака.
— На-ка… за добрую весть. Пошли глядеть.
Камышин сгорел. Весь.
При солнышке поднялись в поход. Степан опять торопился.
Раскатился разнобойный залп из ружей и пистолей…
Постояли над свежими могилками казаков, убитых в бою со стрельцами. Совсем еще свежей была могилка Стыря.
— Простите, — сказал Степан холмикам с крестами.
Постояли, надели шапки и пошли.
С высокого яра далеко открывался вид на Волгу. Струги уже выгребали на середину реки; нагорной стороной готовилась двинуть конница Шелудяка.
— С богом, — сказал Степан. И махнул шапкой.
Войско двинулось вниз по Волге. На Астрахань.
Долго бы еще не знали в Астрахани, что творится вверху по Волге, если бы случай не привел к ним промышленника Павла Дубенского, муромца родом.
Тот плыл по Волге на легком стружке, распевал песенки. В десяти верстах от Царицына повстречал стрельцов из отряда Лопатина (разбитого под Царицыном), которые чудом уцелели и бежали вверх. Они-то и рассказали Дубенскому все. Тот, видно, не раз ходил Волгою, места хорошо знал. Переволокся на Ахтубу, у Бузуна снова выгреб в Волгу и достиг Астрахани. И там все поведал.
Начальные люди астраханские взялись за головы.
Воеводы, митрополит, приказные, военные-иностранцы сидели в приказной палате, не знали, как теперь быть.
— Говорите, как думаете, — велел Прозоровский. — Рассусоливать некогда. Дорассусоливались! Ведь мы-ы, — постучал он пальцем по столу, — мы, вот здесь вот, благословили Стеньку на такой разбой. Говорите теперь!
Но многим хотелось более ясно представить себе надвигающуюся беду, расспрашивали Дубенского.
— Как же ты-то проплыл? — спросил князь Львов.
— Ахтубой. Там переволокся, а тут, у Бузуна, вышел. Я Волгой-то с малых лет хаживал, с отцом ишо, царство ему небесное, всю ее, матушку, вдоль и поперек…
— Сколько ж у его силы?
— Те, стрельцы-то, сказывали: тыщ с пять. Но не ручались. А рыбаки, я их тоже стренул, — пятнадцать, мол. А на Царицыне атаманом Пронька Шумливый. Завели в городе казачий уклад: десятников поставили, дела кругом решают. А эти, посадские…
— Те, эти… Не мог ладом узнать! — разозлился воевода.
— Ты плыл, Камышин-то стоял ишо? — спросил Львов.
— Стоял. А потом уж посадские сказали: спалили. Чего мне говорили, то и я говорю. Зачем же на меня-то гневаться?
Митрополит перекрестился.
— Вот она и пришла, матушка…
— Кто? — не понял младший Прозоровский.
— Беда. При нас начиналась и до нас и дошла.
— Советуйте, — велел воевода. — Как их, подлецов, изменников, к долгу теперь обратить? Как унять?
— Зло сталь очшень большой, — заговорил Давид Бутлер, корабельный капитан. — Начшалышк Стенька не может удерживать долго флясть…
— Пошто так?
— Са ним следовать простой шеловек, тольпа — это очшень легкомысленный… мм… как у вас?.. — Капитан показал руками вокруг себя — нечто низменное, вызывающее у него лично брезгливость. — Как это?
— Сброд? Сволочь? — подсказал Прозоровский.
— Сволечшь!.. Там нет ферность, фоинский искусств… Дисциплин! Скоро, очшень скоро там есть — пополам, много. Фофилон! Только не давайт фольнени сдесь, город. Строго! М-м!
— Жди, когда у его там пополам будет! — воскликнул подьячий Алексеев. — Свои-то, наши-то сволочи, того гляди зубы оскалют. На бочке с порохом сидим.