— Кхэк! — махнул казак, голова самарского приказного со стуком, с жутким коротким стуком, точно уронили деревянную посудину с квасом, упала к ногам самарца.
Некоторых Степан узнавал.
— A-а, подьячий! А зовут как, забыл…
— Алексей Алексеев, батюшка…
— За ребро, на крюк.
— Батюшка!.. Атаман, богу вечно молить буду, и за детей твоих… Сжалься, батюшка! Можеть, и тебя когда за нас помилуют…
Подьячего уволокли к стене.
— Где хоронить, батька? — спросили Степана.
— В монастыре. Всех в одну братскую.
— И воеводу?
— Всех. По-божески — с панихидой. Жены и дети… пусть схоронют и отпоют в церкви. Баб в городе не трогать. — Степан строго поглядел на казаков, еще раз сказал: — Сильничать баб не велю! Только — полюбовно.
На площадь перед приказной палатой сносили всякого рода «дела», списки, выписи, грамоты… Еще один суд — над бумагами. Этот суд атаман творил вдохновенно, безудержно.
— Вали!.. В гробину их!.. — Степан успел хватить «зелена вина»; он не переоделся с ночи, ни минуты еще не имел покоя, ни разу не присел, но сила его, казалось, только теперь начала кидать его, поднимать, раскручивать во все стороны. Он не мог сладить с ней. — Все?
— Все, батька!
— Запаляй!
Костер празднично запылал; и мерещилось в этом веселом огне — конец всякому бессовестному житью, всякому надругательству и чванству — и начало жизни иной, праведной и доброй. Как ждут, так и выдумывают.
— Звони! — заорал Степан. — Во все колокола!.. Весело, чтоб плясать можно. Бего-ом! Все плясать будем!
Зазвонили с одной колокольни, с другой, с третьей… Скоро все звонницы Кремля и Белого города названивали нечто небывало веселое, шальное, громоздкое. Пугающие удары «музыки», срываясь с высоты, гулко сшибались, рушились на людей, вызывая странный зуд в душе: охота было сделать несуразное, дерзкое, охота прыгать, орать… и драться.
Степан сорвал шапку, хлопнул оземь и первый пошел вокруг костра. То был пляс и не пляс — что-то вызывающе-дикое, нагое: так выламываются из круга и плюют на все.
— Ходи! — заорал он. — Тю!.. Ох, плясала да пристала, села на скамеечку. Ненароком придавила свою канареечку! Не сбавляй!.. Вколачивай!
К атаману подстраивались сзади казаки и тоже плясали: притопывали, приседали, свистели, ухали по-бабьи… Наладился развеселый древний круг. Подбегали из толпы астраханцы, кто посмелей, тоже плясали, тоже чесалось.
Черными испуганными птицами кружили в воздухе обгоревшие клочки бумаг; звонили вовсю колокола; плясали казаки и астраханцы, разжигали себя больше и больше.
— Ходи! — кричал Степан. Сам он «ходил» серьезно, вколачивая ногой… Странная торжественность была на его лице — какая-то болезненная, точно он после мучительного долгого заточения глядел на солнце. — Накаляй!.. Вколачивай — тут бояры ходили… Тут и спляшем!
Плясали: Ус, Мишка Ярославов, Федор Сукнин, Лазарь Тимофеев, дед Любим, Семка Резаный, татарчонок, Шелудяк, Фрол Разин, Кондрат — все. Свистели, орали.
Видно, жила в крови этих людей, горела языческая искорка — то был, конечно, праздник: сожжение отвратительного, ненавистного, злого идола — бумаг. Люди радовались.
Степан увидел в толпе Матвея Иванова, поманил рукой к себе. Матвей подошел. Степан втолкнул его в круг:
— Ходи!.. Покажь ухватку, Рязань. Мешком солнышко ловили, блинами тюрьму конопатили… Ходи, Рязань!
Матвей с удовольствием пошел, смешно семеня ногами, и подпрыгивая, и взмахивая руками. Огрызнулся со смехом:
— Гляди, батька, а то я про донцов… тоже знаю!
Костер догорал.
Догадливый Иван Красулин катил на круг бочку с вином.
— Эге!.. Добре, — похвалил Степан. — Выпьем, казаченьки!
Улюлюкающий, свистящий, бесовской круг распался.
Выбили в бочке дно; подходили, черпали чем попало — пили.
Астраханцы завистливо ухмылялись.
— Всем вина! — велел Степан. — Что ж стоите? А ну — в подвалы! Все забирайте! У воеводы, у митрополита — у всех! Дуваньте поровну, не обижайте друг дружку! Кого обидют, мне сказывайте! Баб не трогать!
— Дай дороги, черти дремучие! — раздался вдруг чей-то звонкий, веселый голос. Народ расступился, но все еще никого не видно. — Шире грязь, назем плывет! — звенел тот же голос, а никого нет. И вдруг увидели: по узкому проходу, образовавшемуся в толпе, прыгает, опираясь руками о землю, человек. Веселый, молодой парень, крепкий, красивый, с глазами ясного цвета. Ноги есть, но высохшие, маленькие, а прыгает ловко, податливо, скорей пешего. Астраханцы знали шумного калеку, почтительно и со смехом расступались. Тот подпрыгал к Разину, смело посмотрел снизу и смело заговорил:
— Атаман!.. Рассуди меня, батюшка, с митрополитом.
— Ты кто? — спросил Степан.
— Алешка Сокол. Богомаз. С митрополитом у нас раздор…
— Так. Что ж митрополит?
— Иконки мои не берет! — Алешка стал доставать из-за пазухи иконки с ладонь величиной, достал несколько…
Степан взял одну, посмотрел.
— Ну?..
— Не велит покупать у меня! — воскликнул Алешка.
— Пошто?
А спроси его? Кто там? — Алешка показал снизу на иконку, которую Степан держал в руках.
— Где? — не понял Степан.
— На иконке-то?
— Тут?.. Не знаю.
— Исус! Вот. Так он говорит: нехороший Исус!
— Чем же он нехороший? Исус как Исус… Похожий, я видал таких.
— Во! Он, говорит, недобрый у тебя, злой. Где же он злой?! Вели ему, батюшка, покупать у меня. Мне исть нечего.
Матвей взял у Алешки иконку, тоже стал разглядывать. усмехнулся.
— Чего ты? — спросил его Степан.
— Ничего… — Матвей качнул головой, опять усмехнулся и сказал непонятно: — Ай да митрополит! Злой, говорит?
— Как тебе Исус? — спросил Степан, недовольный, что Матвей не говорит прямо.
— Хороший Исус. Он такой и есть. Я б тоже такого намазал, если б умел, — сказал Матвей, возвращая богомазу иконку. — Строгий Исус. Привередничает митрополит…
Степану показалось, что это большая и горькая обида, которую нанесли калеке. Опять от мстительного чувства вспухли и натянулись все его жилы.
— Где митрополит? — спросил он.
— В храме.
— Пошли, Алешка, к ему. Счас он нам ответит, чем ему твой Исус не глянется.
Они пошли. Степан скоро пошагал своим тяжелым, хромающим шагом, чуть не побежал, но спохватился и сбавил. Алешка прыгал рядом… Торопился. Рассыпал иконки, остановился, стал наскоро подбирать их и совать за пазуху. И все что-то рассказывал атаману — звенел его чистый, юношеский голос. Степан ждал и взглядывал в нетерпении на храм.
К ним подошел Матвей; он тоже вознамерился пойти с атаманом.
— Ты, мол, обиженный, потому мажешь его такого! — рассказывал Алешка. — А я говорю: да ты что? Без ума, что ли, бьесся? Что это я на него обиженный? Он, что ли, ноги мне отнял?
— Степан Тимофеич, возьми меня с собой, — попросил Матвей. — Мне охота послухать, чего митрополит станет говорить.
— Пошли, — разрешил Степан.
Алешка собрал иконки. Пошли втроем. Вошли в храм.
Митрополит молился перед иконой Божьей Матери. На коленях. Увидев грозного атамана, вдруг поднялся с колен, поднял руку, как для проклятия…
— Анчихрист!.. Душегубец! Земля не примет тебя, врага господня! Смерти не предаст… — Митрополит, длинный, седой и суровый, сам внушал трепет и почтение.
— Молчи, козел! Пошто иконки Алешкины не велишь брать? — спросил Степан, меряясь со старцем гневным взглядом.
— Какие иконки? — Митрополит посмотрел на Алешку.
— Алешкины иконки! — повысил голос Степан.
— Мои иконки! — смело тоже заорал Алешка.
— Ах, ябеда ты убогая! — воскликнул изумленный митрополит. — К кому пошел жалиться-то? К анчихристу! Он сам его растоптал, бога-то… А ты к ему же и жалиться! Ты вглядись: анчихрист! Вглядись! — Старик прямо показал на Разина. — Вглядись: огонь-то в глазах… свет-то в глазах — зеленый! — Митрополит все показывал на Степана и говорил громко, почти кричал. — Разуй его — там копытья!..