— Спал здесь…
Степан вспомнил вчерашнее… казака Куприяна… Опустил голову и коротко простонал.
— Выпить, можеть?.. — посоветовал Ларька.
— Нет. Ларька… тебе не страшно? — спросил Степан.
— О! — удивился Ларька.
— Нет, не так говорю: не тяжко? Душно как-то… А?
— Да нет… С чего? — не понимал Ларька.
— Ладно… Так я — хватил вчера лишка, правда.
— Похмелись!
— Иди спать, Ларька… Дай побыть одному.
Ларька, успокоенный мирным тоном атамана, пошел досыпать в шатер.
Все спали; огромная, светлая, красная ночь неслышно текла и стекала куда-то в мир чужой, необъятный — прочь с земли.
Рано утром, едва забрезжил рассвет, Степан был на ногах.
Лагерь еще спал крепким сном. Весь берег был сплошь усеян спящими. Только там и здесь торчали караульные. Да у самой воды, в стороне от лагеря, спиной к нему, неподвижно сидел одинокий человек; можно было подумать, что он спят так — сидя. И хоть это было не близко, Степан узнал того человека и через весь лагерь направился к нему.
Это был Матвей Иванов. Он не спал. Увидев Степана, он вздохнул, показал глазами на лагерь и сказал так, будто он сидел вот и только что об том думал:
— Вот они, вояки твои… Набежи полсотни стрельцов — к обеду всех вырубют. С отдыхом. Не добудиться никаким караульным…
Степан остановился и смотрел на воду.
— Уймись, Степан, — заговорил Матвей почти требовательно, но с неподдельной горечью в голосе. — Уймись, ради Христа, с пьянкой! Что ты делаешь? Ты вот собрал их — тридцать-то тыщ — да всех их в один пригожий день и решишь. Грех-то какой!.. И чего ты опять сорвался-то? Неужели тебе не жалко их, Степушка? — У Матвея на глазах показались слезы. — Надежа ты наша, заступник наш, батюшка, — пропадаем ведь мы. Подведи-ка под Синбирск эдакую-то похмельную ораву — что будет-то? Перебьют, как баранов! Пошто ты такой стал? Зачем казака убил вчерась? — Матвей вытер кулаком слезы. — Радовался, сердешный, — от шаха ушел. Пришел!.. Степушка!.. Ты что же, верить, что ль, перестал? Что с тобой такое?
— Молчи! — глухо сказал Степан, не оборачиваясь.
— Не буду я молчать! Руби ты меня тут, казни — не буду. Не твое только одного это дело. Русь-матушка, она всем дорога. А люди-то!.. Они избенки бросили, ребятишек голодных оставили, жизни свои рады отдать — насулил ты им…
— Молчи, Матвей!
— Насулил ты им — спасешь от бояр да дворян, волю дашь — зря? Возьмись за дело, Степан. Там — Синбирск! Это не Саратов, не Самара. Там Милославский крепко сидит. И, сказывают, Борятинский и Урусов на подходе. А нам бы Синбирск-то до Борятинского взять. Можно ли тут пиры пировать? Есть ли когда? Не на Дону ведь ты! И не в Персии. Это — Русь… Тут и шею сломить могут. Гони от себя пьянчуг разных!.. Или дай мне волю — я их вот этими своими руками душить буду, оглоедов, хоть и не злой я человек. Погубители!.. Одна у их думка — напиться. А что мы кровушкой своей напиться можем — это им не в заботу. Возьмись, Степан, за гужи, возьмись. Я знаю — тяжко, ты не конь. Но как же теперь?.. Сделал добро — не кайся, это старая поговорка, Степан, она не зря живет, не зря ее помнют. Только добро и помнют-то на земле, больше ничего. Не качайся, Степан, не слабни… Милый, дорогой человек… как ишо просить тебя? Хошь, на колени перед тобой стану!..
Степан повернулся и пошел к лагерю. Отошел далеко, остановился и свистнул так, что чайки с воды снялись.
— Господи, дай ему ума и покоя, — с неожиданной верой сказал Матвей, глядя на любимого атамана.
Лагерь стал подниматься. Зашевелился.
Степан пошел было к шатру, но вдруг остановился и посмотрел в сторону Матвея… Постоял, посмотрел и быстро пошел к нему.
Матвей ждал.
— Вот тебе и каюк пришел, Матвей, — сказал он сам себе негромко.
— Ты вот не боисся учить меня, — издали еще заговорил Степан, — не побоись сказать и всю правду. Соврешь — будешь в Волге. — Остановился перед Матвеем, некоторое время смотрел в глаза ему. — Я повел их! — Показал рукой назад, на лагерь. — Я! Но воля-то всем нужна!.. Всем?!
— Всем.
— А случись грех какой под Синбирском или где — побьют: кому эти слезы отольются? Стеньке?!. Стенька — вор, злодей, погубитель — к мятежу склонил!
— Ты спрашиваешь только или уже суд повел?
— Не виляй хвостом!
— Всем отольются, Степан. А тебе в первую голову. Только не пужайся ты этого — горе будет, а не укор.
— На чью душу вина ляжет?
— На твою. Только вины-то опять нету — горе будет. А горе да злосчастье нам не впервой. Такое-то горе — не горе, Степан, жить собаками век свой — вот горе-то. И то ишо не горе — прожил бы, да помер — дети наши тоже на собачью жись обрекаются. А у детей свои дети будут — и они тоже. Вот горе-то!.. Какая ж тут твоя вина? Это счастье наше, что выискался ты такой — повел. И веди, и не думай худо. Только сам-то не шатайся. Нету ведь у нас никого боле — ты нам и царь, и бог. И начало. И вож. Авось, бог даст, и выдюжим, и нам солнышко посветит. Не все же уж, поди, ночь-то?
— Ну и не жальтесь тада. А то попреков потом не оберешься. Знаю: все потом кинутся виноватого искать.
— Да никто и не жалится! Я, мол, воеводы со всех сторон идут… И какая же тут вина твоя, коли псов спустили? Да и царь… Да нет, какая же вина?! Тут стяжки в руки — да помоги, господи, пробиться. Только с умом пробиваться-то, умеючи, вот я про што. А ты — умеешь, вот и просим тебя: не робей сам-то, сам-то впереде не шатайся, а мы уж — за тобой. Мы за тобой тоже храбрые.
— Не пропадем! — резко сказал Степан, будто осадил тайные свои, тревожные думы.
— Неохота, батька. Ох, неохота.
— Вот… Сделаем так: седня не пойдем. Соберемся с духом. Подождем Мишку Осипова с людишками. — Степан помолчал. — Гулевать подождем, верно. Соберемся с духом, укрепимся.
Матвей, чтобы не спугнуть настроение атамана, серьезное, доброе, молчал.
— Соберемся с духом, — еще раз сказал Степан. Посмотрел на Матвея, усмехнулся: — Чего ты лаешься на меня?
— Я молюсь на тебя! Молю бога, чтоб он дал тебе ума-разума, укрепил тебя… Ты глянь, сколько ты за собой ведешь!..
— Ну, загнусел…
— Ладно, буду молчать.
…В то утро приехал с Дона Фрол Разин. Степан очень ему обрадовался. Посылал он его на Дон с большим делом: распустить перед казаками такой райский хвост, чтоб они руки заломили бы от восторга и удивления и все бы — ну, не все, многие — пошли бы к Степану, под его драные, вольные знамена. Послал он с братом пушки, много казны государевой — приказов: астраханского, черноярского, царицынского, камышинского, саратовского, самарского. Велел раззадорить донцов золотом и кликнуть охотников.
— Ну, расскажи, расскажи. Как там?
— Мишка Самаренин в Москву уехал со станицей…
Степан враз помрачнел, понимающе кивнул головой:
— Доносить. Эх, казаки, казаки… — Сплюнул, долго сидел, смотрел под ноги. Изумляла его эта чудовищная способность людей — бегать к кому-то жаловаться, доносить, искренне, горько изумляла. — Куда же мы так припляшем? А? — Степан посмотрел на брата, на Ларьку, на Матвея. — Казаки?
Ответил Матвей:
— Туда и припляшете, куда мы приплясали: посади ли супостатов на шею и таскаемся с имя как с писаной торбой. Они оттого и косятся-то на вас: вы у их как бельмо на глазу: тянутся к вам, бегут… Они мужика привязывают, а вы отвязываете — им и не глянется.
— Мужики — ладно: они испокон веку в неволе, казаки-то зачем сами в ярмо лезут? Этого — колом вбивай мне в голову — не могу в толк взять.
— Корней говорит… — начал было Фрол.
— Постой, — сказал Степан. — Ну их всех… Корнея, мурнея… гадов ползучих. Злиться начну. У нас седня — праздник. Без вина! Седня пусть отдохнет душа. Там будет… нелегко. — Степан показал глазами вверх по Волге. — Мойтесь, стирайтесь, ешьте вволю, валяйтесь на траве… А я в баню поеду. В деревню. Кто со мной?