Теперь Ларька удивился:
— Для чего же? Не возьму, для чего к им ийтить?
— Придем — все разом решим. Раз они сами вылезли — нам грех уклоняться. Не могу больше… Ты видишь — зря мотаемся. Сам же укорял: без толку мотаемся… Поехали — крест поставим и не будем мотаться.
— В триста-то казаков на семьсот! Нет, Степан… ты вояка добрый, но там тоже… не турки, а такие же казаки. Ничего нам не сделать. Какой крест?
— Помрем по-людски…
— Мне ишо рано. — Ларька решительно изготовился в душе: страх он одолел, но все же заговорил громче — чтоб другие слышали.
— Вон ка-ак? — протянул Степан; такого он не ждал.
— А как?.. С тобой на верную гибель? — спросил Ларька. — Зачем?
— Последний раз говорю: едешь? — Степан не угрожал, но никто бы и не поручился, что он сейчас не всадит Ларьке пулю в лоб. Было тихо.
— Нет. Зачем? Я не понимаю: зачем? — Ларька оглянулся на казаков… И опять к Степану: — Зачем, батька?
Степан долго смотрел в глаза верному есаулу. Ларька выдержал взгляд атамана.
Степан отвернулся, некоторое время еще молчал. Потом обратился ко всем:
— Казаки! Вы слыхали: в Кагальник пришел с войском Корней Яковлев. Их больше. Их много. Кто хочет ийтить со мной — пошли, кто хочет с Ларькой остаться — я не неволю. Обиды тоже не таю. Вы были верные мои други, за то вам поклон мой. — Степан поклонился. — Разделитесь и попрощайтесь. Даст бог — свидимся, а нет — не поминайте лихом. — Степан подъехал к Ларьке, обнял его — поцеловались.
— Не помни зла, батька, — сказал Ларька, перемогая слезы. — Не знаю… у тебя своя думка… я не знаю…
— Не тужи. Погуляй за меня. Видно, правду мне казак говорил… близко мой конец.
Ларька не совладал со слезами, заплакал, больно сморщился и ладошкой сердито шаркнул по глазам.
— Прости, батька… Не обессудь.
— Добре… Вы простите тоже.
Степан развернул коня и, не оглядываясь, поскакал в степь. Он слышал топот за собой, но не оглядывался, крепился. Потом оглянулся… Не больше полусотни скакало за ним. Степан подстегнул коня и больше уже не оборачивался. И не давал коню передохнуть — торопился. Полусотня едва поспевала за ним — не у всех были добрые кони. Один раз сзади шумнули Степану, чтоб маленько сморил. Степан не оглянулся и не сбавил бег.
Трудно понять, какие чувства овладели Степаном, когда он узнал, что в Кагальнике сидит Корней Яковлев. Он действительно прямиком пошел к гибели. Он не мог не знать этого. И он шел. Вспомнились слова Матвея про Иисуса… Но вдумываться в них Степан не стал. Да и не понял он тогда, почему — Иисус? А теперь и вовсе не до того — разбираться в чувствах, в предчувствиях, в мыслях путаных… С каждым скоком коня все ближе, ближе, ближе те, кого атаман давно хотел видеть. Теперь — скоро уж — все будет ясно, скоро будет легко. Скоро, скоро уж станет легко. Степан волновался, тискал в пальцах тонкий ремешок повода… Господи, как охота скорей заглянуть в ненавистные, в глубокие, умные глаза Корнея, Фрола Минаева, Мишки Самаренина… Выстегать бы их вовсе, напрочь — плетью изо лба, чтоб вытекли грязным гноем. Но зачем-то надо было Степану еще раз увидеть эти глаза. Зачем? Не понимал тоже… Затем, может, что охота увидеть — какое в них будет торжество. Будет в них торжество-то? Как они глядеть-то будут?
К вечеру подъехали к Кагальнику.
Оставив полусотню на берегу Дона (таково было условие сидящих теперь в Кагальнике), он с тремя сотниками переплыл, стоя на конях, на остров. И пошел к своей землянке, где были теперь Корней и старшина — ублюдки, нечисть донская. Степан ничего вокруг не видел, не слышал. Он торопился, хоть изо всех сил не показывал этого, но прямо чуть не бежал.
У входа в землянку его и сотников хотели разоружить. Степан вытащил саблю — как если бы хотел отдать ее — и вдруг с силой замахнулся на караульных. Те отскочили.
И Степан вошел — стремительный, гордый, насмешливый. Вот он, желанный миг желанного покоя. Враги в сборе — ждут. Теперь его слово. Ах, сладкий ты, сладкий, дорогой миг расплаты. Будет слово. Будет слово и дело. Усталая душа атамана взмыла вверх — ничего не хотела принять: ни тревоги, ни опасений.
Корней и старшина сидели за столом. Всего их было человек двенадцать-пятнадцать. Они слышали некий малый шум у входа, и многие держали руки с пистолями под столом. Выбежать на шум не решились — посовестились своих, да и знали, что со Стенькой здесь всего трое, и знали, что Стенька не затеет свару на улице — войдет сюда.
В землянке была Алена. Матрены, брата Фрола и Афоньки не было. Про Алену Степан не знал, что она здесь.
— Здорово, кресный! — приветствовал Степан Корнея.
— Здоров, сынок! — мирно, добрым голосом сказал Корней.
— Чего за пустым столом сидите? Алена!.. Али подать нечего? — Степан даже руками развел — так удивился.
— Есть, Степан, как же так нечего! — встрепенулась Алена, до слез обрадованная миром в землянке.
— Так давай! — Степан отстегнул саблю, бросил ее на лежанку. Пистоль оставил при себе. Сотники его сабель не отстегнули. На них покосились из-за стола, но смолчали.
Степан прошел на хозяйское место — в красный угол. Сел. Оглядел всех, будто хотел еще раз проверить и успокоиться, что все на месте.
Никто не понимал, что происходит. Даже Корней был озадачен, но вида тоже не показывал.
— Чего такие невеселые? — спросил Степан. — А? Сидят как буки… Фрол, чего надулся-то?
— А ты с чего развеселел? — подал голос Емельян Аверкиев, отец Ивана Аверкиева, того, который и теперь еще был где-то в Москве — наушничал царю и боярам на Стеньку.
— А чего мне? Дела веселые, вот и веселюсь.
— Оно видно, что веселые…
— Не рано ли, Степан? Веселиться-то?
— Ну а где ж твое войско, кресник? — спросил Корней.
— На берегу стоит. — Степан все не спускал дурашливого, веселого тона. Все поглядывал на старшину — будто наслаждался. Он и наслаждался — видел теперь глаза всех: Фрола Минаева, Корнея, Мишки Самаренина, всех. И ни торжества в этих глазах, ничего — один испуг, даже смешно.
— Там полста только. Все, что ль? А я слыхал, у тебя многие тыщи. Врут? — Умный Корней догадался — подхватил беспечную игру. — От люди! — медом не корми, дай приврать. И все ведь добра атаману желают, не по злобе. А невдомек, дуракам, что такими-то слухами только хуже душу бередят атаману. И так-то не сладко, а тут…
— А у тебя сколь? — нетерпеливо прервал его Степан. — Семьсот, я слыхал? Вот — семьсот твоих да полста моих — это семьсот с полусотней. Вот это и есть пока наше войско. Пока сэстоль… Скоро будут многие тыщи. Говорят, а зря не скажут, кресный, — не отмахивайся. Про вас вовсе вон чего говорят: совсем уж, мол, боярам продались, беглецов отдают… все вольности отдают, даже и бояр с войском зовут, мол… Я тоже не шибко верю, но спросить тоже охота: так ли, нет ли? А? — Степан засмеялся. — Тоже врут небось?
Корней старательно разгладил левой ладошкой усы, промолчал на это.
Алена поставила на стол вино. Из всех тут, в землянке, одна, может быть, Алена только и не понимала, не догадывалась, чем кончится это застолье.
— Разливай, дядя Емельян! — Степан хлопнул по плечу рядом сидящего пожилого, дородного Емельяна Аверкиева. — Вынь руку-то из-под стола, чего ты там? Уж не забыл ли на старости, как креститься надо? Лоб надо крестить-то, лоб, а ты… Грех ведь! Тьфу!
Дядя Емельян дернулся было с рукой… и смутился. Сказал с усмешечкой:
— Да ведь ты, Стенька… ложкой кормишь, а стеблем в глаза норовишь.
— Да что ты, Христос с тобой! — воскликнул Степан. — Я грамотку царскую приехал послушать, грамотку. А вы зачем звали? Мне сказали — грамотка у вас от царя…
Выручил всех Корней. Взял кувшин, разлил вино по чарам. Но опять вышла заминка — надо брать чары. Левой рукой — поганой рукой, не по-христиански. Опять не знали, что делать, сидели, кто ухмылялся в дурацком положении, кто хмурился… Упустить Стеньку из виду, хоть на короткое время занять руки — опасно: неизвестно, кому первому влетит между глаз Стенькина пуля, а сзади — еще трое с саблями и с пистолями.