Будучи абсолютным бунтом, тотальным неповиновением, неуклонным саботажем, юмором и культом абсурда, сюрреализм в своей первоначальной устремленности характеризуется как суд надо всем, готовый в любой момент возобновиться. Его отказ от всех определений - четкий, резко очерченный, вызывающий. Мы специалисты по бунту". В качестве машины для потрясения умов (по выражению Арагона)* сюрреализм возник из дадаистского движения, уходящего своими корнями в романтизм, и анемичного дендизма6. Бессмыслица и противоречивость культивировались тогда ради бессмыслицы и противоречивости. "Настоящие дадаисты - противники Дада. Весь мир управляет движением Дада". Или еще: "Что такое добро? Что такое уродство? тго это значит - большой, сильный, слабый? Не знаю! Не знаю!" Этим салонным нигилистам явно угрожало превращение в приверженцев самой строгой ортодоксии. Но есть в сюрреализме нечто большее, чем этот демонстративный конформизм, унаследованный от Рембо. Именно это выразил Бретон*, вопрошая: Должны ли мы оставить всякую надежду?"
Великий призыв к отсутствующей жизни выливается в тотальный отказ от всего присутствующего, как об этом довольно высокомерно высказался Бретон: "Неспособный покориться уготованной мне судьбе, уязвленный до глубины сознания вызовов брошенным чувству справедливости, я не собираюсь приспосабливать собственную жизнь к смехотворным условиям земного существования". По Бретону, духу не на что опереться ни в жизни, ни за ее пределами. Сюрреализм хочет ответить на эту беспрестанную тревогу. Сюрреализм - это "крик духа, враждующего с самим собой и полного отчаянной решимости вы браться из своих пут". Он протестует против смерти и "смехотворной краткости" столь хрупкой жизни. Сюрреализм, стало быть, существует под знаком непокорства. Он живет, если можно так выразиться, в состоянии уязвленного гнева и в то же вреда в строгости и гордой непримиримости, что предполагает нравственность. С начала своего существования сюрреализм, это евавгелие беспорядка, столкнулся с необходимостью созидать порядок. А ведь он только о том и мечтал, чтобы разрушать, сначала поэтическими средствами - предавая проклятию, - а затем и отнюдь не символическим молотом. Суд над реальным миром вполне логично перерос в суд над творчеством.
Сюрреалистический антитеизм продуман и последователен, Поначалу он утверждал себя в идее абсолютной невиновности человека, которому надо вернуть "всю ту мощь, что вложена им самим в слово "Бог". Как всегда в истории бунта, идея абсолютной невиновности, порожденная отчаянием, мало-помалу превратилась в манию кары. Сюрреалисты, провозглашая человеческую невинность, вместе с тем ухитрялись восхвалять убийство и самоубийство. Самоубийство представлялось им выходом, и Кревель, считавший такое решение "самым верным и бесповоротным", покончил с собой, так же как Риго и Ваше*. Впоследствии Арагон заклеймил болтающих о самоубийстве. И действительно, прославлять разрушение, не участвуя в нем вместе с другими, - это не делает чести никому. В этом смысле сюрреализм унаследовал от "литературы", к которой он питал отвращение, наихудшие способности, и потому вполне понятен потрясающий душу крик Риго: "Вы тут все поэты, а я уже рядом со смертью".
Сюрреализм на этом не остановился. Мало того что он избирал в качестве своих героев Виолетту Нозьер* или анонимного уголовника, утверждая таким образом невинность человека, даже несмотря на его преступления. Более того, сюрреализм решился утверждать (об этой фразе Бретону после 1933г. пришлось сожалеть), что наипростейший сюрреалистический акт состоит в том, чтобы выйти на улицу с револьвером в руке и стрелять в кого попало. Тому, кто не принимает ни одного определения сюрреализма, не основанного на таких понятиях, как индивид и его своеволие, тому, кто отвергает любой иной приоритет, кроме сферы подсознательного, только и остается что поднять мятеж одновременно против разума и против общества.
Требование абсолютной свободы увенчивается теорией бесцельного действия. Что из того, что в конечном итоге подобная свобода приводит к одиночеству, которое Жарри* описал так: "Когда я завладею всеми финансами, я прикончу всех и смоюсь". Существенно то, что путы отвергаются, иррациональное торжествует. Ибо что же означает эта апология убийства, кроме того, что в мире, где нет ни смысла, ни чести, законно лишь одно желание быть, во всех его формах? Жизненный порыв, бессознательные импульсы, зов иррационального - вот единственные чистые истины, которые следует признавать. Все, что противостоит желанию, а главным образом общество, должно быть беспощадно уничтожено. Поэтому понятно замечание Андре Бретона о Саде: "Конечно, ныне человек может слиться с природой только через преступление; остается разгадать, не является ли это одним из самых безумных и неоспоримых способов любить". Ясно чувствуется, что речь идет о беспредметной любви, свойственной надломленным душам. Но именно этой ни на что не направленной и не утоленной любви, этой мании обладания общество всегда препятствует. Вот почему Бретон, который тоже несет ответственность за подобные декларации, ухитрился восхвалять предательство, заявляя, что насилие есть единственный адекватный способ самовыражения (что и пытались доказать сюрреалисты).
Но общество состоит лишь из отдельных людей. Общество является также определенным установлением. Слишком благородные, чтобы убивать всех подряд, сюрреалисты в силу самой логики своей позиции пришли к такому выводу: чтобы дать свободу желанию, следовало бы сначала ниспровергнуть общество. И приняли решение служить делу революции своего времени. Через ряд идей, который составляет тему моего эссе, сюрреалисты прошли путь от Уолпола* и Сада до Гельвеция* и Маркса. Но ясно чувствуется, что отнюдь не изучение марксизма привело их к революции7. Напротив, сюрреализм все время силился примирить с марксизмом свои притязания, приведшие его к революции. И не будет парадоксом мысль, что сюрреалистов привлекло к марксизму как раз то в нем, что сегодня они больше всего ненавидят. Зная суть требований сюрреализма и понимая их благородство, разделяя с ним одну и ту же боль, поневоле задумаешься, прежде чем напомнить Андре Бретону, что возглавляемое им течение возвело в принцип "безжалостную власть", диктатуру и политический фанатизм, отказ от свободной Дискуссии и оправдание смертной казни. Удивляет также странная лексика этой эпохи ("саботаж", "осведомитель" и т. д.), свойственная полицейской революции. Но эти фанатики хотели любой революции", вообще чего угодно, что позволило бы им вырваться из мира лавочников и компромисса, в котором им приходилось жить. За неимением лучшего они выбрали худшее. В этом они были нигилистами. Они не замечали, что те из ну кто был верен марксизму, сохраняли в то же время верность своему первоначальному нигилизму. Настоящее разрушение языка, которого так упорно добивался сюрреализм, заключается не в бессвязности или автоматизме речи. Оно коренится в приверженности лозунгу. Напрасно Арагон начинал с изобличения "позорной прагматической установки" - ведь именно благодаря ев он в итоге исканий обрел полную свободу от морали, пусть даже эта свобода обернулась новым рабством. Пьер Навиль*, глубже других сюрреалистов размышлявший тогда над этой проблемою стремясь найти общий знаменатель революционного и сюрреалистического действия, проницательно увидел суть этой проблемы в пессимизме, то есть в "стремлении сопровождать человека на пути к гибели и не пренебрегать ничем, чтобы эта гибель стала полезной". Эта смесь августинизма и макиавеллизма действительно определяет революцию XX в.; невозможно найти более смелое выражение нигилизму эпохи. Ренегаты сюрреализма оставались верны большинству нигилистических принципов. В определенном смысле они хотели умереть. Андре Бретон и некоторые другие решились на окончательный разрыв с марксизмом благодаря тому, что обладали чем-то большим, чем нигилизм; они хранили верность всему самому чистому, что есть в истоках бунта: они не хотели умирать.
Разумеется, сюрреалисты решили исповедовать материализм. "Причину бунта на броненосце "Потемкин" мы готовы видеть в куске гнилого мяса", уверяли они. Но у сюрреалистов, так же как у марксистов, не было никакого, даже абстрактного, интереса к этому куску. Падаль - это всего лишь символ реального мира, действительно породившего, себе на горе, бунт. Бунт ничего не объясняет, если узаконивает все. Для сюрреалистов революция не была целью, к которой приближаются постепенно, день за днем, она была для них абсолютным, причем утешительным, мифом Революция представлялась "жизнью подлинной, как любовь", по выражению Элюара*, который тогда и вообразить не мог, что его другу Каландре* придется умереть именно от подобной жизни. Сюрреалисты хотели "гениального коммунизма", и никакого иного. Эти курьезные марксисты заявили о своем восстании против истории, прославляя героическую личность. "История управляется законами, обусловленными человеческой трусостью". Андре Бретон жаждал одновременно любви и революции, а они несовместимы. Революция движима любовью к еще не существующему человеку. Но тот, кто по-настоящему любит живую женщину или мужчину, может пойти на смерть только ради них. В действительности для Андре Бретона революция представляла собой лишь особый вид бунта, тогда как для марксистов и вообще для всякой политической мысли истина заключается в противоположном. Бретон не стремился построить райский град на земле и тем самым завершить историю.