* Винтишкет - плетеные шнуры, элемент уланского мундира.
** Лядунка - кавалерийская сумка для патронов.
Евсей Семеныч был бурбон; так в армии назывались в его времена солдаты, выслужившие себе офицерский чин. Родом он был из сдаточных, в службу был взят по семнадцатому году, прямо от сохи, и грамоте обучался в казарме. Долго тянул солдатскую тягостную лямку Евсей Семеныч, но за примерное усердие лет через двадцать удостоился получить вожделенные корнетские эполеты. "Наш Мокеев палочную академию прошел",- острили меж собой полковые шутники. Как все бурбоны, Евсей Семеныч с подчиненными был неумолимо строг, а перед высшими, хотя бы всего одним чином, по привычке даже в обществе вставал и вытягива-лся в струнку. В обществе, впрочем, бурбона видали редко; к товарищам заявлялся он лишь в особые дни: "с Анделом проздравить" или "с Монаршей милостью". В гостях он целый день и вечер бессловесно просиживал в уголку, не смея вступить в общую беседу и уйти не решаясь, а на небрежные вопросы ответствуя по привычке: "Так точно", "Никак нет". Еще реже стал он бывать в товарищеском кругу с тех пор, как однажды, на парадном обеде, данном Великослав-цами уходившему в отставку генералу, посолил "для скусу" мороженое у себя на тарелке. Молодые шутники тотчас подметили этот пустяковый промах и начали смешки, а Евсей Семеныч долго не мог понять, в чем же он провинился: ведь не щепотью, кажись, соль брал, а по всей деликатности, как следует быть, ножом столовым. Взрыв хохота завершил обед, когда Евсей Семеныч, подбиваемый молодежью, произнес тост за отъезжавшего генерала, налил полный стакан поднесенного ему лакеем лимонного полосканья, поднял его, провозгласил здравицу и осушил до дна. Хоть кожа у Евсея Семеныча толста была, как на его сапогах, однако эти два случая больно ему укололи сердце, и вспоминать о них Мокеев не любил.
На его счастье, в полку, оказался другой, подобный ему бурбон, пятидесятилетний уже корнет Пискунов. С ним единственно был дружен Мокеев; по праздникам вдвоем они выпивали, толкуя о новостях эскадронных и о производстве; вместе захаживали к попу, к дьякону, к ветеринарам, наконец, к старому фершалу, хитрому взяточнику и плуту, большому охотнику голубей гонять. Здесь решилась судьба Евсея Семеныча: он влюбился по уши в Машу. Родители, обсудив дело толком, положили свадьбу сыграть в самый Покров.
При виде взошедшей в избу невесты, Евсей Семеныч чинно встал, опустил руки по швам, приятно осклабился и звякнул учтиво шпорой.
- Здравия желаю, моя нареченная. Как здоровьице?
Маша поклонилась.
- Слава Богу. Как ваше здоровье, Евсей Семеныч?
- Розан неоцененный! Дозвольте ручку.
- А ты выпей, выпей сперва, Евсей Семеныч, ваше благородие, выпей, в праздник грех не выпить,- дребезжала старуха.
- Позвольте, мамынька.
Евсей Семеныч деликатно остановил рукой расходившуюся Андревну (самой ей, видно, смерть хотелось куликнуть).
- Теперича будем так говорить. Я пью за здравие всего вашего семейства и возношу к вседержателю Богу горячие молитвы, и вот, выпимши по сему святому случаю (бурбон опрокинул рюмку и, крякнув, притопнул каблуком), для десерту, стало быть, я и поцелую сахарную ручку Марьи Степановны.
- Экий разговор-парень,- изумлялась льстиво Андревна, тотчас же спеша до краев наполнить опустелые рюмки,- и где это ты так навострился только? Ишь ведь, дошлый какой. Всякое офицерское обращение понимает.
Бурбон только ладонью повел вежливо на старуху, потому рот набит был масленым пирогом с капустной начинкой.
- Евсей Семеныч,- сказала Маша, когда закуску убрали наконец и старуха повалилась спать куда-то, в сени или в чулан,- прочитайте мне какие-нибудь стишки.
- Не могу знать.
- Какой. Ведь я же говорила вам сколько раз, что все влюбленные своим предметам всегда произносят стихи и пишут в альбом на память. Вы прочитали ту книжку со стихами, что я вам намедни дала?
- Виноват, не успел, некогда было.
Евсей Семеныч потянулся было опять к невестиной ручке, но Маша не далась.
- Не извольте сердиться, заслужу.
- Какие же это у вас дела такие?
- Скрозь строй гонял бездельника одного.
- Ну, вот, скрозь строй. Фи! Какие у вас все дела неблагородные.
- Почему же неблагородные, Марья Степановна? Наказание прочим для примеру, для пользы службы. Оно даже занятно. Играют, эфто, трубачи тревогу, тут ждут солдатики с прутьями; выйдешь эдак, скомандуешь: "Марш!" - и поволокут голубчика по зеленой улице, только свист идет: ать, ать!
- Все-таки неблагородно. Небось Гременицын Владимир Николаич али господин Звягин не станут скрозь строй гонять.
- Изволите видеть, Марья Степановна: Гременицын, там, Звягин барчуки, шенапаны, что они в службе смыслят? Им бы родителевы денежки мотыжить. А я службу оченно понимаю.
Евсей Семеныч помолчал, приободрился и опять потянулся к ручке.
- Ну, уж нате, Бог с вами.- Бурбон присосался слюняво к загорелым пальцам.- Будет, будет!
Маша вырвалась и отошла, надувшись. Бурбон помялся на месте.
- Одначе прощенья просим.
Евсей Семеныч еще помолчал, переступил, оглянулся от порога на невесту и вышел.
Маша дождалась, пока стихли в сенях тяжелые жениховы шаги, постояла, послушала, как визжит по стеклу большая синяя муха, поймала ее, придавила и выглянула в окно. Улица была пуста. Тогда осторожно, с заднего крылечка, Маша вышла на огород и скоро, как бабочка-капустница, замелькала белым платьем меж смородиновых и крыжовенных кустов.
Тотчас за селом, минуя бесконечные солдатские огороды с огненными кругами подсолнеч-ников, бесстыдно лезущими в глаза, усатыми зарослями кукурузы и лопушистыми на черных грядках побегами арбузов и огурцов, узкая водопойная тропинка вела в рощу, уцелевшую чудом от хозяйского глаза поселенных командиров. Несколько вековых вязов и дубов возносили над густо заросшими молодыми кленами и дубками широковетвистые, чернеющие в грачиных гнездах верхушки. В тенистой глубине, среди сочной поляны, исполинский дуб тысячекрылыми своими ветвями, как опахалами, навевал на ветхую скамью живительную прохладу. В дуплястой его груди томные горлинки вечно курлыкали и журчали. Здесь любила сиживать Маша в праздники днем, когда нет еще в роще никого; когда полковые дамы и девицы почивают еще и нежатся на перинах, в смятых кружевах, и разве самая из них нетерпеливая и пылкая, на босу ногу, в капоте, покуда шипят, уходя, медно-красный кофейник и муж, уткнувшись усатым лицом в подушку, дохрапывает последний сон, наскоро царапает кавалеру розовое бильеду,* назначая свиданье в роще, а кавалер ее, какой-нибудь франт-поручик, приказав денщику накалить щипцы, еще только собирается завернуть раздушенные, тонкие усы в паутиновую веленевую бумажку. Вечером в роще встретятся оба: она в выгнутой желто-соломенной шляпе и зеленой шали, перетянутая осой, он в красногрудом мундире и четырехугольном уланском кивере. Будут попадаться им другие пары, все офицеры с дамами: солдатам настрого запрещено ходить в заветную рощу. Солнце сядет; горлинки зажурчат еще сладостнее, еще нежнее, а за ними и корнет Пальчиков зачитает нараспев Наденьке свои новые стихи. Маша помнила хорошо, что девицам воспитания деликатного полагается мечтать; как это мечтают, она наверно не знала, но, закрывая глаза и вздыхая нежно, старалась принять наедине с собой томный и грустный вид. Тут и взаправду налетели на нее мечты: какие? О женихе, что ли? Нет, ей и так надоел пуще горькой редьки влюбленный Евсей Семеныч. Мерещились ей черные змеистые кудри, виделся смелый, как у кречета, взор и небрежный ластился голос, и сами собою Машины губы шептали: "Володя... Володя милый..."