— Ты мне лес сожгешь! — напускается на паренька Наумов.
— Да брось ты к нему приставать, — благодушно гудит Куприянов. — Думаешь, один раз погорел, так теперь все время гореть будешь. Сейчас и нарочно его не подожжешь, — пинает он носком сапога комель бревна, на котором виднеется вмятина от бракерского топорика. — Гм, — Куприянов пальцем подзывает бракера. — Почему первым сортом разметил?
— Ты, Василий Софронович, того, — выступает вперед Наумов, загораживая спиной паренька. — Я тоже ГОСТы знаю. Здесь чистый шлюпочник, — Леонид Павлович нагибается, варежкой смахивает с бревна снег. Можно подумать, что это бревно ему сейчас дороже всего на свете.
— Второй сорт, — упрямо заявляет Куприянов. — А ты ГОСТы подучи, — через голову Наумова говорит он молодому бракеру. — В следующий раз приду, проэкзаменую лично…
Рита молчит. Рита знает, что Куприянов прав, но все-таки она должна присоединиться к Наумову. Куприянов занижает сортность еще нескольким бревнам. Но легче их ножом перерезать, чем переубедить начальника сплавной конторы.
— А где у вас третья коса? — выпустил из носа струйки морозного пара Куприянов.
— Ох, и есть хочется, — не вытерпел Леонид Павлович. Приятельски тронул Куприянова за рукав. — Поверишь, Василий Софронович, росинки маковой во рту с утра не было…
— С морозца оно лучше кушается, — не удержался от улыбки Куприянов. — Давай, давай, старина, веди на третью, — и его огромная ручища опустилась на плечо Леонида Павловича.
До третьей косы метров пятьсот и все эти пятьсот метров Наумов вздыхал и охал. Вздыхал и охал под его валенками снег. Под подошвами куприяновских сапог он визжал, как под полозьями саней, под валенками Риты — тревожно похрустывал.
У Куприянова глаз наметанный, старого бракера трудно обмануть. Посмотрел сверху вниз на притихшего Наумова, на виноватую Волошину, погрозил на этот раз не пальцем, а кулаком, шагнул за штабель.
— Ну что, провели? — шепнула Рита Наумову.
Леонид Павлович описал окружность вокруг собственного носа.
Не усидел-таки дома Поликарп Данилович. Пришел к Наумову — давай работу, и все тут. Долго Леонид Павлович ломал голову, куда старика пристроить, и нашел — в столяры.
Теперь Поликарп Данилович возвращался домой с прилипшими к стеганым брюкам мелкими шероховатыми опилками. От него пахло смолистыми стружками и крепким табаком-самосадом. Табак этот висел на чердаке, связанный пучками, как веники. Приготовлять его Поликарп Данилович никому не доверял. Сам крошил листья, рубил крошки, при этом громко чихал и сам себе желал прожить сто лет. «Сто лет» прожить, конечно, теоретически, можно. Можно и больше… Но как прожить? Не думал и не гадал Поликарп Данилович, что на старости лет придется задуматься о «смысле жизни».
Записки Панаса Корешова разбередили стариковскую душу, уже было приготовившегося мирно и ровно дожить остаток жизни…
Открыл глаза. Что это! Над головой толстые накаты из бревен. Не то изба, не то землянка. Тихо. Никого. Стараюсь в памяти восстановить все, что произошло со мной. В меня стреляли, это ясно, как дважды-два. Ноги перебиты и грудь навылет… Но почему не прикончили насмерть? Санька… Он или кто-то другой принес меня сюда.
Шаги. Слышу отчетливо, как хрустят ветки. Санька. Он наклоняется надо мной. Не выдерживает моего взгляда, отворачивается. Стыдно. Потом молча приподнимает мою голову, молча подносит ко рту ложку.
— Поешь, потом все объясню, — говорит он. И я ем. Я должен жить, должен восстановить силы, должен выбраться из тайги.
— Самую малость не успел, — скороговоркой выкладывает Санька. — У меня уже план был, освободить тебя и вместе удрать… Надоела эта собачья жизнь, прячемся по лесам, как звери. Знаю, судили бы, но на моей душе ни одного… Ни одного греха, можешь верить, можешь нет…
— Почему меня не убили? — одними губами спрашиваю я.
— Тебя убили… думали, что убили. Я прибежал на выстрелы, а они уже мне навстречу: иди, говорят, рой могилку, если охота. Я к тебе, а ты дышишь… Незаметно перенес тебя сюда, в землянку. Эх!.. Сизову сказал, что похоронил… Теперь мне нельзя с ними рвать, буду тебе тайком жратву носить, поправишься, тогда махнем отсюда… Лежи, — и ушел.
— По весне свожу тебя, Платон, к этой землянке, — говорил Поликарп Данилович. — Прах деда надо почтить… — И без всякого перехода: — Мой балбес сегодняшним днем живет; бывало, начну о делах партизанских рассказывать, нос воротит, я, говорит, батя, все это в книжках читал… Сейчас, говорит, все старики выдают себя за партизан, друг о друге воспоминания пишут… Похваляются, мол, все. Может, и верно, некоторые сейчас примазываются к славе партизанской. Есть такие. В прошлом году героям гражданской войны памятник в районе открывали, съехались бывшие партизаны, речи говорят, вижу дед Пожигов на трибуну собирается лезть. Я так и вскипел. За рукав его схватил и говорю: «Ты куда это, а? Забыл, как семеновцев да каппелевцев охаживал, как гульбища с ними устраивал да на вдов наводил?..» Дед Пожигов втянул голову в плечи — и шмыг в толпу. Сейчас меня за километр обходит… Вот так-то, Платон Корешов!