Выбрать главу

— Адам, — бормотал он, — слушай, Адам! Красота у нас в Даниловке. Весной, как зазеленеют холмы, выйдем мы на косу, к Гура-Портицей, а кефаль так и прет из моря… Помнишь?..

Временами он останавливался, потом снова начинал бредить. Некоторые слова уносил ветер и Адам их не слышал, другие он слышал неясно, точно сквозь сон, в котором сам он тоже участвовал и, по своему обыкновению, чем-то возмущался и чему-то противился. «Что из того, что красота? — думал он. — Конечно, красота, но что в ней толку?.. Кефалью торговали Евтей да старик Савва…»

— … а летом, — продолжал Трофим, — как мы с девками под ветлами милуемся, как нас комары жалят!.. Хозяева костры от них по дворам разводят, камыш жгут… А как мы, бывало, через эти костры сигали… Ты, Адам, сигал?

— Черта с два! Это ты, дурень, сигал, Саввиным да Даниловым ребятам на забаву, грош от них получал!

Но Трофим его не слышал:

— … осенью, когда вино давят, мы, ребята, бывало, портки до колен засучим — и по винограду… потом сусло пили, под копной на сене спали…

— … а Данилов тебе за это двадцать лей в день платил, как нищему. Куда с ними пойдешь, с двадцатью-то леями? — сердито прокричал Адам через плечо.

Он был, хоть и выше ростом и шире в плечах, но моложе Трофима; однако Трофим был простоват и, пользуясь этим, Адам кричал на него, как на малого ребенка. Трофим греб все слабее и слабее. Он совсем выбился из сил; на его желтом, осунувшемся лице играла безумная улыбка.

— … а зимой, мясоедом, пойдут свадьбы… На улице снег… обуешь, бывало, новые сапоги — и к родным, у которых, значит, свадьба… вся родня соберется… в доме — натоплено, угощение, выпивка, пляски… вот хорошо, ей-богу хорошо!..

Адам почувствовал, как у него комок подступает к горлу. Ему хотелось плакать и в то же время снять весло с кочета да огреть им Трофима по голове — разбить эту глупую тыкву.

— Молчи! — заорал он хриплым голосом через плечо. — Молчи! Хватит о свадьбах трепаться! Знаем, где ты на свадьбах сидишь — там же, где и я, в хвосте! С девками Саввины да Евтеевы сынки выплясывают и другие, кто побогаче, а не мы с тобой! Вино на святках тоже они пьют — не мы! Чего обрадовался, дурак?

Он захлебывался от страсти, не мог больше говорить. Трофим продолжал бормотать, блаженно улыбаясь и уставившись вдаль своими детскими, голубыми глазами. Адаму все еще хотелось плакать или разбить ему голову бабайкой. Но он не сделал ни того, ни другого, а успокоился и злобно налег на весла, хотя у него онемели руки и мучительно ныли плечи и суставы, словно все — руки, бока, плечи, ладони, пальцы — готово было рассыпаться на тысячи кусков. Он упорно продолжал грести, сжимая челюсти, матерясь про себя, с ненавистью хлопая веслами по воде.

Неукротимый ветер завывал все с той же силой, волны, бурля пеной, кидались на них с такой же яростью и до самого горизонта не было ничего, кроме разбушевавшейся водной стихии, обрывков туч, вихря и насыщенного холодными, солеными брызгами воздуха. Настанет ли всему этому конец? Увидят ли они этот конец? Хоть бы немного успокоилось, угомонилось море, чтобы можно было хоть чуточку отдохнуть, грести с меньшим напряжением или грести только одному, или даже двум, а не всем трем. Трофим больше не может, дядя Филофтей, который был здоров как бык, видно, тоже недолго протянет. Адам все время видел перед собой его красный, загорелый затылок, обросший рыжими волосами, с жесткой кожей и двумя поперечными морщинами. Ему показалось, что затылок этот посерел и съежился. Бедный дядя Филофтей… У Адама сердце сжалось от жалости. Несмотря на боль в руках, он греб что было мочи. Ошалевший от бессоницы, он низвергался в пропасти, взлетал в воздух, падал на бок, лопасти его весел хлопались о воду, спина промокла и стыла и до слез было жалко Филофтея. Особенно когда тот обернулся и посмотрел на него через плечо. «Моя песня спета, — говорил этот взгляд. — Ты, Адам, на меня не обижайся: невмоготу мне больше, конец пришел». Его обычно мутный, свинцовый взгляд был теперь ясным и чистым, нос заострился, исхудавшие щеки были сине-серыми. Адаму стоило немалого труда, чтобы не заплакать. Им овладело отчаяние и в то же время бешенство. Все это, наверно, отразилось на его лице, когда он громко обратился к старшине: