Емельян, который все время сидел согнувшись, опустился на дно лодки и, передвигая локтями и коленями, подполз к Адаму.
— Конец! — крикнул он, поднимая к нему мертвенно-землистое лицо и полный безнадежности взгляд.
Адам покачал головой: нет! Говорить он уже не мог — на это не хватало сил.
— Конец! — повторил Емельян, произнося это слово, как непререкаемый приговор, и вкладывая в него все свое отчаяние.
Адам опять отрицательно покачал головой.
Емельян оперся на локоть и со стоном опустил голову, потом снова поднял глаза:
— Дети… Никогда я их больше не увижу…
Адам молчал, продолжая работать веслами.
Грести было особенно трудно, потому что ветер теперь гнал их в обратную сторону, к тому же лодку так сильно качало, что одно весло постоянно оставалось в воздухе, а другое наполовину зарывалось в воду и тогда гребцу приходилось работать одной рукой… Кроме того, в его душу опять начинало закрадываться сомнение: «Ты увидело, что я тебе не поддался и решило действовать окольным путем, — препирался с ним Адам. — А? Ты проникло в Емельяна, ты затуманило его взор, ты заговорило его языком! По твоему выходит, что я тоже никогда не увижу своего ребенка, никогда больше не увижу Ульяны! Прождав столько лет и вкусив малую толику счастья, я потеряю ее навсегда! Ульяна! Ульяна!»
Он кричал, стараясь перекричать бурю. Но кто мог его услышать? Гигантская машина все так же скрипела ржавыми вальцами, стремясь размолоть в порошок и лодку и людей, как мельничный жернов мелет зерно.
Емельян растолкал Афанасие, лежавшего почти без чувств на дне лодки и стал привязывать его и себя концом пенькового троса к лодке. Романова трудно было узнать, настолько смертельная усталость состарила его. Мясистого, нахально вздернутого носа, мощных плечей, живого, умного взгляда — ничего этого больше не было. Привязываясь к лодке, он двигался медленно, словно во сне. Совсем обессилевший Афанасие снова опустился на дно лодки, где плескалась вода, которую некому было отливать.
— Нет! — орал Адам. — Нет!
Он сам не знал, к кому обращается это «нет!», но чувствовал, как в нем накапливается звериная хитрость и злоба, непобедимая, непоколебимая решимость, страшная, непреоборимая сила:
— Ты хочешь меня истолочь, размолоть, как зерно? А я возьму да и обернусь ветром, огнем, водой, но тебе не дамся и в твои шестерни не попадусь! Так ловко проберусь, проскользну, прокрадусь, что ты меня не остановишь, не поймаешь! Нет, чертова машина, ты не можешь меня истолочь, не можешь меня уничтожить! Не можешь, не можешь, не можешь! И никогда не сможешь!
Что это было? Мысли или громко выкрикиваемые слова? Он сам не знал. Около него не было никого, кто бы мог ему на это ответить. Емельян собрался молиться, как издревле молились рыбаки перед смертью в море, но у него ничего не вышло.
— Не могу я больше молиться!.. — простонал он на ухо Адаму, глядя на него измученным взглядом.
— Развязывайся, чего привязался! — яростно накинулся на товарища Адам. Емельян смотрел на него, выпучив глаза, ничего не понимая. Адам протянул ему ногу, с торчавшей из голенища рукоятью ножа.
— Режь конец!
Такое неслыханное решение ужаснуло Емельяна. Как? — Ведь он покончил все расчеты с жизнью, привязал себя к лодке — оставалось только дожидаться смерти, и вдруг ему велят резать конец, начинать все сначала?..
Страшный порыв ветра с диким воем пронесся по бурному морю, на миг разогнав грозные серые тучи и оглушив гибнущих рыбаков, которым показалось, что где-то перед ними рухнула стена из тумана. Емельян, послушно вынувший нож из Адамова голенища и успевший перерезать конец, которым он был привязан к лодке и развязать Афанасие, уставился куда-то вдаль, медленно поднял руку и показал в ту сторону ножом. Адам повернулся, чтобы посмотреть, но в эту минуту лодка скользнула в промежуток между двумя пенящимися гребнями и весь видимый мир снова ограничился для них чугунными волнами и низкими свинцовыми тучами. На пожелтевшем лице Емельяна изобразился такой ужас, что Адам стал с нетерпением ждать, чтобы лодку снова вынесло на гребень, и когда она, наконец, поднялась, окруженная белой пеной, он посмотрел туда, куда показывал Емельян и сразу увидел и понял все. На горизонте виднелась светлая, зеленовато-серая полоска ясного неба, под ней — высокий, скалистый берег, а еще ниже — белая кайма разбивающихся об него страшных, смертоносных волн. «Неужели конец?» — мелькнуло в голове у Адама. Открытое море менее опасно, чем такой берег. Здесь, на малых глубинах, волны бывают вдвое, а то и втрое больше. Их гребни перекидываются и разбиваются со страшной силой, против которой ничто не устоит. Самый удачливый, самый выносливый пловец никогда не доберется в таком месте до берега, потому что те же волны отнесут его назад, в море. Но лодка, подгоняемая ветром, неслась прямо на скалы, куда влекло ее течение и подталкивали волны. А у самых утесов огромные валы отступали, росли, сворачивали пенистые гривы и яростно кидались на скалистый берег, но лишь с тем, чтобы снова отступить и снова кинуться на скалы. «Неужели это и есть конец? Сейчас, вон под тем утесом?..» Адаму пришла на память другая буря и развалившаяся хата в Даниловке… «Бабушка Аксинья? — Она померла…» Потом вспомнились мучительные бессонные ночи на голых досках в тюрьме, когда его до рассвета кусали клопы и тоска по Ульяне причиняла больше страдания, чем его исхудавшее, искусанное вшами тело; чуть слышный шепот того, кто учил его грамоте и рассказывал о революции и об исторической роли рабочего класса; луковицы даниловских церквей, когда их вдруг увидишь, подходя к селу, в степи и, наконец, Ульяна, такою, какой она была, когда допытывалась хочет ли он, чтобы у них был ребенок.