— Да, но если ружье заржавеет, оно стрелять не будет. Его нужно сначала прочистить и смазать.
— А ты хитер, Май-Маевский! Ладно, прочистим завтра… казачками! И смажем, если сможем… Нет, каков каламбур! Видишь, я ещё не потерял способности острить! Ни в коем случае нельзя поддаваться панике…
— Да, но казаки будут только завтра, а может, даже послезавтра, а нас, возможно, к тому времени матросня уже поджарит… Что же делать? Что же делать?
— Есть ещё одна мыслишка, ваше превосходительство… Мне кажется, что мы недооцениваем роль местной интеллигенции. Она многое могла бы сделать в деле успокоения гарнизона…
— Этих либеральных болтунов?! Да ведь именно они главные сеятели смуты! Все эти Волкенштейны, Ремезовы, Постниковы…
— Не все, Георгий Николаевич, не все. Наиболее сознательная часть интеллигенции на нашей стороне. Военврач Кудринский, например, опубликовал на днях статью, в которой ратовал за невмешательство армии и флота в политику. Вот ему бы и предложить роль миротворца. Полагаю, что у него это получится, он имеет определённую популярность в массах.
— Что ж, пожалуй… Используем все средства, хотя самое верное то, которое применял в Петербурге генерал Трепов: «Холостых залпов не давать, патронов не жалеть!»
— Это верно, Георгий Николаевич, но если использовать ваше же фигуральное выражение о солдатах-ружьях, то они у нас в крепости почти все ржавые. Кому стрелять?
— Вот, господин Назаренко, ваши р-революционные войска! Пьяные погромщики! А вы говорили…
— Неужели вы не поняли, Шишков, что это сработала охранка вкупе с чёрной сотней? А в том, что им удалось спровоцировать несознательных солдат на погром, наша общая вина: меньше надо было дебатировать, а больше работать в массах…
— Работать надо, согласен. Но прежде надо утихомирить эту пьяную орду, прекратить дикий террор мирного населения.
— Солдаты выступили не против населения, а против командования, которое довело их до отчаяния. И нам нужно эту стихийную ярость ввести в правильное политическое русло…
— Другими словами, вы за продолжение восстания?
— Да, но иными методами. Я предлагаю собрать завтра общий митинг гарнизона и населения, вызвать на него представителей командования крепости и губернаторства и потребовать от них для начала выполнения объявленных манифестом свобод, а также освобождения политзаключенных.
— И вы полагаете, что власти пойдут на это?
— Не пойдут – заставим! Сила на нашей стороне.
— А где гарантия того, что этот митинг снова не выльется в пьяный дебош?
— Если организуем как положено – не выльется. Конечно, нас мало, партийную организацию так и не создали… Нужно избрать комитет рабоче-солдатских депутатов из числа наиболее сознательных вожаков воинской массы, таких как Первак, Починкин…
— Зауряд-офицер Шпур…
— Этот не годится: эсер, к тому же истеричен, как институтка…
— Не знаю, не знаю… Он очень популярен среди солдат.
— Это и плохо. И ещё. Необходимо через газеты разъяснить населению города цела и задачи восставших…
— Это могу сделать я.
— Гм… Ну что ж… Только, пожалуйста, без вашего меньшевистского тумана, всяких там намеков, экивоков, а – прямо, конкретно!
— Я попытаюсь, но цензура…
— В реакционном «Дальнем Востоке», конечно, не пройдёт, а во «Владивостоке» у Ремезова или в «Листке» у Подпаха можно попробовать. Неплохо было бы организовать выступление в печати наших ветеранов политкаторжан-сахалинцев, в особенности Перлашкевича, Волкенштейн и других… Они хоть и ошибались в прошлом, но революции преданы…
Вечер опустился быстро, словно стараясь поскорее скрыть следы погрома. Но пылали дома и строения, обращённые в гигантские костры, и в их свете лик города казался ещё ужаснее, чем днём. Громоздились кучи битого кирпича и дымящихся брёвен, зияли пустотой глазницы окон, чёрным снегом падал пепел. Блестела забрызганная осколками стекла мостовая, и дождевые лужи на ней наливались кроваво-красным цветом. Изредка на фоне пламени испуганными тенями проскальзывали редкие прохожие.
Сиротин сидел в пролётке, медленно пробирающейся по захламленной улице. Откинувшись на кожаную спинку сиденья и скрестив руки на груди, он, как Наполеон, с мрачным удовлетворением смотрел на горящий город. Его лицо, обычно бледное, было в отблесках огня розовым, а ярко-красные губы – наоборот – белыми.
— Господин Сиротин? — услышал он идущий с тротуара тихий, неуверенный возглас, повернулся и с неудовольствием узнал в стоящей у забора женщине госпожу Воложанину. Она была в широкополой шляпе с цветами, напоминавшей небольшую клумбу, и в модном английском пальто. Глаза Софьи Максимилиановны были испуганно-большими, губы дрожали.