Выбрать главу

Нет, Ханс не написал — в отличие от недавно обнаружившегося Хуго, который засыпал родителей письмами из Сибири, все время требуя посылок с тем и другим.

— Может, он хочет сначала разбогатеть, как ты, чтобы было чем похвастать, — стал фантазировать Тыну.

Итак, в голове одного из членов семьи утешительная идея Алекса прижилась.

— Ох, разве я богат? В Америке таких, как я, миллион. У них же нет помещиков на горбу, вся земля принадлежит народу.

— У них и царя нет, сами себе выбирают президента, — поведал Симм.

Алекс усмехнулся.

— Президента мы еще не скоро увидим, а вот Думу — да. Ты, отчим, уже решил, за кого будешь голосовать?

Политика оказалась благодатной темой для разговора, личность Ханса словно отодвинулась в тень Пятса и Тыниссона. Попили чаю, потом Алекс стал зевать, посмотрел на часы…

— Они из настоящего золота? — поинтересовался Тыну.

— Червонного, — пошутил Алекс.

Мать хотела постелить ему в задней комнате, но Алекс отказался, объяснив, что ему придется пуститься в обратный путь до зари — управляющий обещал отвезти его на вокзал к поезду. Никто не удивился, что он собирается так быстро уехать, все приняли это за должное — купец, много работы. Он снова вытащил бумажник, как бы для того, чтобы положить обратно снимок, но одновременно взглянул на Симма столь выразительно, что отчим вскочил и даже позвал с собой Тыну «на минутку во двор». Алекс отсчитал матери столько купюр, сколько, по его мнению, могло понадобиться семье, чтобы чувствовать себя обеспеченной, даже если картофель в этом году не уродится.

— Пригодится, — сказала мать. — Сосед предложил нам купить кусок леса, я не знала, что ему ответить, попросила время на размышление.

Алекс поинтересовался, какой сосед и что за кусок, и добавил еще несколько купюр.

— Обязательно купи. Земля — это самое верное.

Потом он снял свою тройку, повесил на стул и лег, но, несмотря на усталость, не мог уснуть; было непривычно тихо после шума городской улицы, галдежа пьяниц и ругани кучеров. Даже слишком тихо — он вдруг услышал, как мать в задней комнате приглушенно плачет, а Симм шепотом ее утешает.

Не поверила, подумал он мрачно и уснул.

Глава пятая. Смерть Рудольфа

Взгляд блуждает по страницам книги, буквы сливаются в черную массу, слова не доходят до сознания, и сердце сильно бьется... Хочется кричать, рвать на себе волосы, кусать до крови запястья, но не смеешь — рядом за обеденным столом сидит Алекс, с виду совершенно спокойный, и заполняет свой гроссбух. Но нет, он просто скрывает боль, и его пример не позволяет тебе потерять самообладание. «Возьми себя в руки, дети не должны страдать», — сказал он уже на следующий день после похорон. Она не могла ответить: «Хорошо тебе говорить, попробуй сам взять себя в руки!» Он бы так посмотрел… как василиск. Работа сделала его нервы железными, какая бы буря ни бушевала в душе, когда приходит покупатель, надо быть вежливым и улыбаться. Только в то утро, когда, спешно вызванный телеграммой, он приехал из Киева, он не мог скрыть свои чувства — мрачный, под глазами мешки, во взгляде мука. Встретивший его на вокзале Август Септембер успел сообщить, что сын умер на рассвете.

Опять перед глазами встали знакомые картины, словно электробиограф испортился и раз за разом показывает одно и то же. Татьяна прощается, закрывает дверь, ты идешь с маленьким Эрвином на руках в спальню, печь горит, источая приятное тепло, уже начинаешь расстегивать блузку и вдруг замечаешь лежащий наготове на трюмо конверт. Вот почему девушка так медлила, она ведь собиралась сегодня в театр, а что если у нее нет денег на билеты, кладешь младенца на дальний край кровати, к стене, хватаешь конверт и бежишь за Татьяной. По дороге заглядываешь в детскую, там они все трое, Герман, София и Рудольф, играют во что-то, велишь Герману идти в спальню и проследить, чтобы братишка не упал с кровати, надеваешь туфли и торопишься вниз. Во дворе Татьяны уже нет, выбегаешь на улицу, видишь, как она удаляется, повесив голову, окликаешь, она останавливается, оборачивается, ты устремляешься к ней, она идет тебе навстречу, вы сходитесь, ты извиняешься, протягиваешь конверт, она удивлена и смущена, благодарит, ты прощаешься и быстрым шагом идешь обратно, бежать уже нет сил. Входишь в дом, начинаешь подниматься по лестнице, и вдруг тебя охватывает необъяснимая тревога, еще прибавляешь шагу, этажом выше слышишь крики детей, мчишься вверх, врываешься в квартиру, в детской никого, из ванной выбегают Герман и София с тазами в руках, кричат: «Мама, мама, Рудольф загорелся!.. Он пришел за нами в спальню… Мы не видели, как он оказался у печки… только когда он заплакал… у его платья такие широкие рукава… мы не знаем, как вышло, что…» На ослабевших ногах скорее плетешься, чем бежишь в спальню, хватаешь одеяло, чтобы потушить огонь… Тут фильм обрывается и наступает темнота, вернее полумрак, словно сквозь какую-то щель просачивается дневной свет. Некоторое время ты сидишь застыв, ждешь, потом где-то наверху зажигается лампа, другая, лучи света начинают танцевать перед глазами, пол качается, стены ходят ходуном, откуда-то появляется лысина доктора Эберга, слышится плач, отчаянный детский плач, «помогите же, мне больно!» — словно умоляет этот голос, затыкаешь уши пальцами, чтобы не слышать, но ничего не помогает, плач проникает сквозь череп, становится все настойчивее, переходит в визг, срывается на хрип. Еще какой-то шум, и снова наступает тишина, теперь уже мертвая тишина, потом ее нарушает цокот лошадиных копыт, одна, несколько, десятки, сотни лошадей, они мчатся, мчатся, как будто рядом, в метре от тебя, но мимо, только мимо, не останавливаясь. Наконец из слитного гула выделяется одиночный звук, этот конь скачет иначе, более нервно, требовательно, приближается, слышится громкое «тпру», и вслед за ним шаги на лестнице, но не спокойные, размеренные, как обычно, а резкие, почти топот, затем дверь с грохотом открывается…