Выбрать главу

— Робь, парень. Бог да хозяин Сенька чужие труды любят. Думай, что не веревку, а самого господа бога теребишь, тогда легче работа пойдет, бурлацкая твоя богородица.

Перед полдником я пошел по сараю с табелем. Подошел к работнику на «ерше», спросил, как его зовут. Он с улыбкой ответил мне:

— Андрей Заплатный. Разве не слыхал?

Женщина в соломенной шляпе назвалась Екатериной Паниной. Я отметил их в табеле и подошел к следующему работнику. На мой вопрос, как звать, он отвечает:

— Василь Иваныч.

Обращаюсь к его товарищу:

— А твоя как фамилия?

— Василь Иваныч.

— А тебя как зовут?

— Василь Иваныч.

Их четверо, и все Василии Ивановичи! А в табеле совсем не было таких имен.

— Может быть, вас в список не записали? Давно работаете?

Они ответили хором:

— Давно… Третье лето.

Ко мне подошел худой, высокий, черный, как кочегар, рабочий.

— Они чуваши, — объяснил он мне. — Одним словом, забитые люди. Боятся настоящее имя свое назвать. И место их самое забиенное…

Он помог мне найти в табеле фамилии чувашей и назвал себя:

— Кондряков Михайло Егорович.

— Кондряков? — переспросил я. — Не увальский ли?

— С увала. А что?

— Значит, земляки.

— Не может быть, — удивился Кондряков. — Ты откуда?

— Из Балдина.

— Да ну! Смотри-ка ты, какое дело…

По увалу, в бурлацких поселках, вот уже лет восемь шли разговоры о Михайле Кондрякове. В девятьсот пятом году кузнец Кондряков сжег на Каме склады графа Строганова. Его поймали и куда-то увезли. Одни говорили, что он вернулся и по ночам в своей старой кузнице деньги кует, другие — что давно в Сибири сгнил. Разные были слухи.

А я теперь разговариваю с самим Кондряковым. Из детского любопытства я, конечно, был рад этой встрече. Да и сам Кондряков был доволен, что увидел земляка. Я не успевал отвечать на его вопросы.

— Проживаешь где? — спросил он.

— У Казаковцева остановился, у бакенщика.

— У Петра Николаевича? Добрый старик, знаешь ли, только придурковатый. Известный бурлак на всей Каме. Верно, и про Андрюшку рассказывал?

— Говорил.

— Одинокий человек…

У входа в сарай послышался голос Юшкова. Нам пришлось разойтись, и мы условились встретиться в обед у бакенщика.

Я стал продолжать свой обход. В конце сарая, где от пыли слезились глаза, работала молодая женщина. В углу на пакле лежал грудной ребенок. Когда я подошел, ребенок заплакал. Мать, отвечая на мои вопросы, взяла его на руки. В это время незаметно, как кошка, к нам подкрался Семен Юшков.

— Молод еще с бабешками заигрывать. Почему не на деле? — грубо спросил он меня, но, увидев в моих руках табель, свое внимание перенес на работницу: — Ежели хочешь жрать, убирай, черна немочь, своего выродка или сама с ним убирайся!

— Куда же я с ним денусь, Семен Кузьмич?

— А по мне хоть куда. Ты сюда работать пришла или что? Нянька ты здесь или работница? Долой отсюда! Вшивики…

Мать собрала тряпье, крепко прижала к себе ребенка и со слезами на глазах вышла из сарая. И никто за нее не заступился. Все работали и делали вид, что не замечают, как расправляется подрядчик с несчастной женщиной.

Я не выдержал и сказал Юшкову:

— Она ведь ничего плохого не сделала…

— Молчать! — крикнул подрядчик. — Вахромей, запиши штраф углану один рубль… Только потому держу, что писарь, — объяснил Юшков. — А ежели дальше станешь зубоскалить, выброшу, как поганого кутенка.

В перерыв мы с Кондряковым пошли к бакенщику. Петр Николаевич сварил на костре уху из свежей рыбы. Уха была аппетитная, но у меня от пакли распухли руки, и я еле держал деревянную ложку. Кондряков говорил:

— Вот она, спешка: Пальцы болят. А почему эта спешка? Знаешь? Можно было раньше тихо да ладно натеребить пакли на три весны. Все это потому, видишь ли, что у Юшкова с заведующим затоном Желяевым, большие ленты…

— Какие ленты? — спросил я.

— А шахер-махер, Обоюдный грабеж… Тянет, например, Желяев до весны. Все сметы пишет на ремонт судов. А как придет весна, сдает подряд Юшкову. Раз дело спешное — к смете надбавка. Глядишь, от подрядчика и будет благодарность. Семен Юшков не дурак. Набирает на работу разных, знаешь, ли, калек да малолетних и дерет с них по десять шкур, а платит… Сколько тебе, Ховрин, поденщина?

— Четвертак.

— Вот-вот. Ты получишь двадцать пять копеек, а Юшков заработает на тебе трешницу да оштрафует на рубль в свою пользу. Вот она — нажива на рабочем хребту.

Я слушал Кондрякова и сердился на Петра Николаевича, который упорно старался перевести речь на другое.

— Если перед Миколой нет дождей, лето всегда будет дождливое. Мокрое будет лето…

— Я за это самое сколько по Сибири страдал, — продолжал говорить Кондряков, не обращая внимания, на ворчание старика.

— Мокрое, ребятушки, нынче будет лето, мокрое…

— Не бойся, старик, не промокнешь. Эх! Крепко сидят у нас на шее эти мизгири… Ну да поживем — увидим…

3

В субботу нам выдали жалованье. Я за неделю получил полтинник — Вахромей вычел у меня штрафные. Свой первый, кровный заработок я отнес Петру Николаевичу. Он действительно был «кровным», потому что у меня на ладонях появились кровавые мозоли, из-под ногтей шла кровь.

В воскресенье я проспал до десяти часов, а когда встал, Казаковцев был уже в форме, заставил и меня почиститься.

— Потому — праздник, — наставлял меня старик. — Может, господа придут кататься на лодке. Все чтобы было в порядочке. Может, придут.

Казаковцев подмел все дорожки, вымыл с мылом казенную лодку, на мачту поднял путейский флаг.

Предположения оправдались. Часов в двенадцать явились господа. Первыми прибежали два гимназиста — племянники Желяева, потом пришел сам начальник затона, техник путей сообщения Желяев — полный господин с пушистыми усами — под руку с барыней. За ними горничная несла две пузатые корзины со снедью.

Казаковцев вытянулся перед начальством.

— С праздничком, ваше благородие, Александр Афанасьевич. Доброго здоровья, Софья Васильевна.

— Здравствуй, — пробурчал Желяев. — Готова лодка?

— Готова, ваше благородие, пожалуйте.

Я помог Петру Николаевичу столкнуть лодку в воду. Первой вошла в нее горничная с корзинами, потом сам Желяев.

— Сонечка, давай руку, — повернулся он к жене.

Барыня охала, ахала, но никак не решалась шагнуть через борт.

— Обождите, Софья Васильевна. Я сейчас досочку приволоку, доску.

Я предупредил Казаковцева. Притащил трап. Один его конец мы приспособили на борт лодки, другой положили на кочку. Желяев подал барыне руку. Она встала на трап, оступилась и одной ногой попала в воду.

— Петр! Ты что наделал? Скотина! — закричал Желяев.

Бакенщик бросился с носовым платком к ногам барыни.

— Прости ты меня, старика, матушка Софья Васильевна. Сейчас ножку обсушу. Я…

Старик не договорил. Желяиха злобно пнула его ботинком прямо в лицо. Желяев выпрыгнул из лодки, резко оттолкнув ее от берега. Одно весло упало в воду. Лодка поплыла. Горничная ухватилась за оставшееся весло и неумело стала подгребать к берегу.

Гимназисты хохотали, барыня визжала в истерике. Петр Николаевич стоял, опустив руки, по лицу его текла кровь. Желяев продолжал кричать:

— Ты, старый козел, попомнишь у меня! Выдумал тоже — «доску приволоку».

Через день Петра Николаевича вызвали в город. Обратно он приехал с другим бакенщиком. Погрузил старик свои пожитки в лодку, простился с нами и отправился вниз по Каме, сам не зная куда.

В тот же день новый бакенщик выгнал меня с квартиры. Я перешел к Михаилу Егоровичу Кондрякову в затон, где он жил в своей собственной землянке.

Однажды, вечером над рекой протянули на север запоздавшие журавли.

— Тоже, должно быть, запоздали с ремонтом-то. Поздненько открыли навигацию. Справная птица летит с юга в апреле, а теперича июнь, — пошутил кто-то из рабочих.

— Вот так бы и мне улететь… — мечтала Катя Панина.