Как же он ведет себя, получив эту «пощечину»? Как верный слуга, как та самая «впрягшаяся в телегу лошадь», которая уже не может жить без своего воза. За эти дни он действительно сильно постарел. Однако не сдавался: не уехал на дачу, а стал добиваться встречи с Первым секретарем. Но Хрущев не находит времени его принять. Тогда он пишет Хрущеву письмо: «Мне 72 года, я не хочу перейти на положение пенсионера, хочу и могу еще работать. А на меня смотрят с опаской». Он приводит примеры такого отношения к себе в прессе, в советском представительстве Движения за мир, в Обществе дружбы «СССР — Франция». «Так жить я не могу. Вот уже 30 с лишним лет, как вся моя работа связана с советским народом, с идеей коммунизма. Я никогда не изменял им в самых тяжких условиях — среди наших врагов»[579]. Касаясь вопроса об «измене», он объясняется по поводу «неверно понятого» письма в защиту принципа «мирного сосуществования в искусстве». «Говоря о „мирном сосуществовании“, мы думали о товарищеских отношениях между советскими писателями, о ликвидации „групповщины“, подписи показывали, что на этом положении сошлись очень разные люди. Жалею, что мы составили это письмо»[580]. Все письмо дышит старческой усталостью, в нем слышны покаянные нотки, от которых он в свое время удерживался даже в письмах к Сталину: «Мне трудно по возрасту изменить мои художественные вкусы, но я человек дисциплинированный и не буду ни говорить, ни писать ни у нас, ни за границей того, что может противоречить решениям партии». В заключение он высказывает пожелание опубликовать статью «на международную тему, о борьбе за мир»: «Мне кажется, что такое выступление или упоминание где-либо о моей общественной работе подрежут крылья антисоветской кампании, связанной с моим именем»[581].
Публично униженный Хрущевым, Эренбург тем не менее участвует в заседании Общества дружбы «Франция — СССР». «Почему вы пошли туда? Это просто-напросто официоз, пропаганда и ничего более!» — сказал ему Лев Копелев, переводчик и журналист, знавший Эренбурга еще с довоенных лет: они познакомились в Восточной Пруссии до того, как Копелев попал в лагерь. «Как это почему? — ответил ему Эренбург. — Я слуга государства»[582].
Копелев не знал, что Эренбург все-таки увиделся с Хрущевым: их встреча прошла наедине, без свидетелей, и Первый секретарь заверил писателя, что тот может спокойно продолжать работать. Нападки на Эренбурга прекратились, однако его по-прежнему не печатали. Твардовскому никак не удается добиться разрешения на публикацию продолжения мемуаров «Люди, годы, жизнь»; более того, теперь руководитель «Нового мира» вынужден держать оборону в собственной редакции, в первую очередь против А. Дементьева (которого Солженицын назвал «комиссаром самого либерального журнала»[583]). Дементьев настаивает на внесении существенных поправок в последнюю часть воспоминаний, посвященную послевоенному периоду, и на «объяснениях» Эренбурга в связи с недавно прозвучавшей в его адрес критикой Хрущева и Ильичева. «Хотелось бы, чтобы более убедительным и объективным был разговор о положении литературы и искусства в Советском Союзе. Не слишком ли много и желчно говорится о чиновниках, приставленных к литературе <…>? Но как бы тяжело ни сказывался культ личности на положении художественной интеллигенции, неужели только факты подобного рода может вспомнить И.Г. Эренбург? <…> Как же тогда развивались советская литература и искусство? Или их существование принадлежит к числу мифов XX столетия? <…> Спорна даже глава, посвященная постановлениям ЦК о литературе и искусстве 1946–1948 гг. и докладу А. Жданова. В ней тоже есть явные преувеличения». И так далее, не забыты и другие существенные моменты: «Не нужно ли более энергично осудить сионизм? Невозможно „вуалировать“ „Николая Ивановича“; правильно ли называть „Грязные руки“ Сартра талантливым произведением?»[584]
579
И. Эренбург — Н.С. Хрущеву. 27 апреля 1963 г. Цит. по: Вокруг мемуаров Ильи Эренбурга. С. 401.