Епархиалок парами водили гулять по Большой улице. Воскресными днями, когда я с друзьями проходил мимо этих пар, некоторые из епархиалок мне улыбались, как своему знакомому: ведь я был сыном их учительницы. Понятно, я стал еще более уверенно говорить о своих похождениях и успехах. Я даже указывал тугам-душителям епархиалочку лет четырнадцати, волоокую брюнетку, называя ее своей возлюбленной. Мне завидовали, по крайности, на словах. Чорт возьми! Недурная подвернулась девчонка!
Кое-что я, правда, старательно от тугов скрывал. Я заставал у матери иногда ее знакомых с дочерьми, подростками моих лет. Угрюмо и потупившись подавал им руку «лодочкой», спешил засесть подальше за стол и оторопело с гнусным видом уничтожал слоеные горячие пирожки, притворялся, что в то же время очень занят чтением, тупо молчал, а на вопросы отвечал грубо, краснея, невпопад, совсем по-дурацки.
— Какой он у вас дичок! — говаривала матери иная Вера Петровна, самодовольно оглядывая свою Оленьку, спокойно и мило сидевшую за чаем со сливками, между тем как я после подобных замечаний делался еще больше неприступным.
Бурса развивала нездоровую мечтательность. Женщина считалась запретным, греховным созданием, существом другого мира. Искусственность, застенчивость, неумение просто и естественно себя держать соединялись с грубостями, с ухарством, с непристойными разговорами, в сущности наивными. Правда заключалась в том, что мы были не настолько испорченными, насколько могло это представиться, если кому привелось бы послушать нас со стороны…
…Летние каникулы провел я у дяди Николая Ивановича. По соседству жил дьякон, от худобы похожий на сухой стручок. Подрясник болтался на нем, западал на животе, а на постном, изможденном от разных болезней лице проступал явственно череп, туго обтянутый тонкой синей кожей. Дьякон держался тишайше. У Николая Ивановича он боялся переступить порог гостиной, стоя обычно у притолки, в дверях; при этом он все складывал руки в горстку и дул на них с осторожностью. Детей у него не было и в доме у него стояла тишина, если только хозяин не «забавлялся» на гитаре, которую он крепко любил.
Летом к начальнику станции приехал двоюродный брат, молодой казак, чернявый и статный парень. Он недурно играл на скрипке, познакомился с дьяконом и стал бывать у него. Вечерами я присаживался в саду на скамью и слушал дуэты. Казак однажды окликнул меня. Он был покладистый, веселый малый, и с ним я, несмотря на различие в возрасте, сдружился, как со старшим братом.
На базаре несколько раз я встречал казака с племянницей Елочкой, дочерью начальника станции, гимназисткой, и бегал от них. Но случилось, после всенощной под воскресенье меня, казака и Елочку притиснули к стене при выходе из церкви. Казак представил меня Елочке. Я мрачно буркнул: «Очень приятно», сделал нелепое движение ногой, в давке, впрочем, неприметное. Однако, вид я имел неправдоподобный, Елочка не удержалась, фыркнула и для деликатности прикрыла рот ладонью. Мы выбрались на паперть.
— Совсем отдавили ногу! — промолвил я, отважно обращаясь к Елочке.
— Какая жалость! — ответила Елочка с притворным сочувствием.
— Даже вспотел весь от духоты, — усиленно поддерживал я разговор.
— Какая жалость! — прежним тоном молвила Елочка и спрятала в платок порозовевшее лицо.
Нечаянно я толкнул жену купца Федорова, хрупкую и жеманную.
Она оглянулась на меня:
— Какие невежи! Того и гляди задушат!..
Румяный и полнощекий муж ее сердито на меня воззрился.
— Еще учатся в заведениях разных, а наповерку растут олухами.
Я даже зажмурился от стыда и оскорбления и не знал, что делать с собой. Но тут казак заслонил собою Федорова и спросил меня о трудностях усвоения древних языков. С излишней горячностью обнаружил я свою осведомленность. У Елочки на щеках играли обворожительные ямки; в тот момент показались они мне предательскими. Расставаясь казак пригласил меня вечером на прогулку к полотну железной дороги.