Бесспорно, революция многое смыла, но еще сколько, но еще сколько осталось!.. И вот опять и вновь приходится спрашивать, когда же это переведется?..
…Я замечал также, что взрослые говорят одно знакомым и родным в глаза и другое, когда их нет. Приезжает в гости учитель Воздвиженский или доктор Карпов. Их радушно угощают, их хвалят: у Воздвиженского школа на всю округу, а в докторе Карпове больные души не чают. С отъездом же гостей обнаруживается: Воздвиженский — учитель может быть по натуре и недурный, но сильно «зашибает» и тогда лупит ребят линейкой по головам, не разбирая ни правых, ни виновных, — доктор же Карпов падок на мзду, играет «напропалую» в карты, и от них его часто не оторвешь к больным; притом же супружница у него чистая ведьма, гордячка и только и делает что поджимает губы и неизвестно что о себе воображает. В то же время меня учили говорить одну истинную правду. Правды требуют люди. И опять я видел вокруг себя «ненастоященское». Я приглядывался к родным и сравнивал их с Алексеем, с Натальей, с Иваном, с мужиками-соседями. Разговоры, суждения этих людей тоже не отличались ни сложностью, ни новизной, но их мнения неразрывно связывались с трудом и бытом деревенским. Тут все было просто, ясно, необходимо. Работник Николая Ивановича, Спиридон, говорил о погоде, о том, что завтра надо боронить или пахать, лениво переругивался с кухаркой из-за обеда, поданного с запозданием. Наталья рассказывала о пожаре в Терпигоревке, о падеже скота в Мордове — мужики и бабы воем там воют; Алексей жестами объяснял, назавтра ему итти в кусты ломать к зиме веники. Справный Перепелкин жалел, что у него стащили гужи, и в двадцатый раз повторял, как он оставил их на гумне и не успел отвернуться, а гужей уже нет и в помине: леший их, что ли, уволок! — Все это соответствовало житью-бытью, из него исходило, к нему возвращалось, и даже пересуды здесь накрепко связывались с трудовой жизнью. И я смутно чувствовал правду этой жизни и неправду жизни нашей.
Родные боялись. Боялись остаться без места, без куска хлеба, боялись эпархиального начальства, благочинных, исправников, окружных помещиков, боялись просто чужих людей, боялись неизвестно кого, «как бы чего не вышло». Страх, опасения проникали во все мелочи, во все поступки, и мне, ребенку, было странно, грустно и смешно замечать трусость взрослых, на которых я смотрел снизу вверх. От этого иногда нападала на меня страсть им перечить. Помню, за ужином у Николая Ивановича, желая похвастать своими знаниями, я сказал, что прочитал «Бориса Годунова».
— Всего прочитал? — полюбопытствовал Николай Иванович.
— Всего прочитал.
Николай Иванович, играя скулами, спросил:
— Ну, а скажи, что завещал сыну царь Борис, умирая?
Завещание Бориса я прочитал невнимательно: хотелось скорее узнать, «чем все кончится». Наобум я бойко ответил:
— Царь приказал сыну никому не поддаваться, лупцевать врагов и басурманов.
Николай Иванович покачал головой, вразумительно поправил меня:
— Плохо читал: в одно ухо влетало, а в другое вылетало.
Дядя посмотрел на меня насмешливо. Тетка Татьяна, хромоножка, опрокинула чашку на блюдце и, сметая ладонью со скатерти хлебные крошки, сокрушенно вздохнула:
— Читал книгу, а видел фигу. Учатся, учатся, а выходят болванами; один перевод кровным денежкам!