Выбрать главу

Тимоха перелистывал их. Как жалко, что я не капитан Немо! Взять бы Тимоху в плен, бросить бы его в холодные, скользкие объятья спрута или оставить добычей свирепым команчам, — да, это было бы совсем недурно! И смотреть со стороны, скрестив спокойно руки. — По бледному его челу струились беспощадные морщины и адская усмешка кривила его тонкие бескровные губы.

— Книгу я нашел под шкафом.

Тимоха с пачкой книг подмышкой оттащил меня от сундука к божнице.

— Перекрестись, что ты не воровал.

Я истово перекрестился, пристально глядя на икону Николая Мирликийского. Тимоха отступил на шаг и стал рассматривать меня, точно я был впервые перед ним.

— Да ты, дружище, настоящий лапчатый гусь! И преизрядный! Мало того, что вор, еще и бога обманываешь…

Тимоха долго и нудно поучал меня о вреде кражи, о том, что надувать бога и его святых — черный грех, я безмолвно, не шевелясь, слушал его. Напоследок Тимоха смягчился: он знает, что я способный, иду вторым учеником и до сих пор вел себя с надлежащим послушанием. Учитывая это, он, Тимоха, дает срок до утра одуматься. Если же я и завтра стану упорствовать, придется ославить меня воришкой на все училище. С пачкой книг, с моей библиотекой, Тимоха торжественно направился к выходу. Я побежал за ним следом:

— Тимофей Алексеич, Тимофей Алексеич!..

Саврасов покосился на меня через грузное плечо.

— Отдайте мои книги, Тимофей Алексеич!..

Тимоха издал носом непередаваемый трубный звук, презрительно промямлил:

— Может быть они тоже краденые.

Я закрыл лицо руками…

…Вечер прошел в томлениях и в темных предчувствиях. Завтра я буду опозорен, завтра на меня обрушатся насмешки, издевательства, пинки, Тимоха выведет тройку по поведению. О краже узнают мать, Ляля, родные. Признаваться, однако, в проступке я и не думал. Казалось бы, чего проще, но мной овладело ожесточение. С тоской и исступлением твердил я себе: — «И пусть, и пусть! Буду воришкой, сделаюсь последним учеником, сделаюсь отпетым! Не крал я ничего, книгу я взял только прочитать…»

…На другой день Тимоха вновь меня вызвал. Увещание продолжалось около часа. Я слушал инспектора с тупым видом, под конец еле держался на ногах, но опять твердо заявил: книга найдена за шкафом. Тимоха вытолкнул меня из учительской.

После молитвы перед уроками он произнес поучение. Среди питомцев бурсы есть некоторые тихони. Они прилежны, они иногда даже идут вторыми учениками. (Красный стыд опалил мое лицо.) Эти тихони, эти вторые ученики, случается, надежд не оправдывают. Хуже того, они бывают подобны ехиднам и василискам. Напрасно они воображают себя учеными. У них есть книги по садоводству и по производству стекла, они прикидываются святошами, читают Житие Серафима Саровского. Это не мешает им, однако, забираться тайком в чужие карманы и парты, нисколько не мешает. Они, ничтоже сумняшеся, тащат все, что подвернется под руку, даже подарки родителей, приобретаемые на скромные, возможно, последние трудовые сбережения. Да, такие уроды, такие паршивцы, такие овцы в волчьих шкурах, к сожалению, есть в стенах нашего училища. Больше того: в этих стенах есть даже клятвопреступники и обманщики духа святого. Здесь Тимоха назвал меня. Я вышел по его приказанию из рядов.

— Вот он, вор, стоит пред вами. Он украл книгу у Критского и обманул бога и свое начальство… — Тимоха это сказал с притворным ужасом, указуя на меня тяжелым пальцем.

Позор отягощал мне веки. Бурсацкие ряды качались и плыли в тумане. Чьи-то рыжие сапоги с задранными кверху носками нагло лезли в глаза. К подошве правого сапога прилипла грязная бумажка. Куда деть руки? Куда деть — красные руки? Я казался себе совсем чужим. И одежда была не моя, она была липкая и все пухла и пухла, и я тоже весь распухал. Голос Саврасова звучал в отдалении и будто за стеной:

…— Думаешь, если ты второй ученик, то тебе позволительно воровать книги! А о том ты не помыслил, что это еще хуже, люди скажут: у них воры даже лучшие воспитанники…

Тимоха говорил и говорил. Я стоял перед бурсаками, не поднимая век, и пришел в себя, когда церковь почти опустела. Вокруг меня был очерчен порочный круг…

…После ужина я забрался на двор в узкие пролеты между штабелями дров и уселся на мерзлых березовых поленницах. Ночь шла в черном бархате, в могучем звездном блистании. Млечный путь, тропа небес, терялся в неизъяснимых безмерностях. Пахло опилками, березовой корой. Бурса громоздилась впереди безликим, грузным чудовищем. В темных оконных провалах угрюмо и зловеще мигали желтые огни, они не разгоняли мрака, а только сгущали его. Мерзлая земля угнетала бесприютностью. Я пропадал в позоре и в одиночестве. Все было во мне смято и уничтожено. За день я испытал столько унижений, сколько никогда не выпадало мне раньше. Я очутился на самом глубоком дне. Бурса была отвержена родной страной, городом; я был отвержен бурсой. В ушах завязали глумления: — Ворище!.. Ворище!.. Ширмач!.. — Скажите, кто это вчерась спер книжку у Критского, друзья… Украдохом, упирохом, утаскохом… — В висках стучали молотки, в пальцах гнездился нестерпимый зуд, я тихо ломал руки… За мной ходили ватаги бурсаков. Вослед мне свистали, улюлюкали, меня шпыняли, щипали, задирали, давали тумаков. Когда я к кому-нибудь приближался, меня отгоняли прочь: — «Отчаливай, отчаливай, брат! Еще что-нибудь сбондишь!..» Приятели и друзья перестали со мной «водиться», «отшили» меня и вместе с другими издевались надо мной. Сосед по парте, Никольский, с кем я делился гостинцами и мыслями, объявил, что он от меня пересядет; на это в классе ему ответили: никто не согласится со мной сидеть. Свой праздник праздновали и завистники, те, кого обгонял я в четверках и пятерках, кто видел во мне соперника. Мою фамилию с позорными кличками, с непристойными словами писали на доске, на стенах, в раздевальной, в уборной. Я начинал понимать, что означает итти впереди других и оступиться. Даже наиболее забитые на мне отомщали свои обиды и унижения. Старшие бурсаки приставали, требуя подробностей, как украл я книгу у Критского. Преподаватели заставляли отвечать урок и в заключение говорили: — «Урок знаешь, но зачем ты слямзил книгу у товарища? Нехорошо, брат, совсем нехорошо! Непохвально!.. А еще второй ученик!..» Хуже всего было встречаться с Критским. Непереносен был его взгляд, пренебрежительный и снисходительный, его перешептывание с приятелями, его скрытое злорадство. Я презирал его и был им презираем! Это было хуже всего!