Преподаватели тоже не миловали меня и, хотя уроки я отвечал толково, журнальные отметки теперь мне неуклонно снижались. Я изменил поведение. Лучше прикинуться, будто ничего не случилось: стащил и стащил. Быль молодцу не в укор. Я старался превратить кражу в некое молодецкое действо… Подходили бурсаки из старших классов, дергали за ухо, либо хватали за шиворот:
— Сбондил, братишка, книжку?
— Сбондил, — отвечал я с напускной развязностью и охотно рассказывал о краже.
Получалось лихо: не успел Критский отвернуться, а я уж тут как тут: книгу под полу, только меня и видели. Рассказы украшались небылицами. В угоду бурсакам я издевался над собой, а после, ночью, на койке плотно закрывался одеялом с головой, чтобы соседи не услышали моих всхлипываний.
— Что ж, ты и потом будешь тибрить? — спрашивали меня бурсаки.
— Ничего не стоит. — Так укреплял я за собой славу заправского воришки, зная твердо, что никогда и ничего больше не украду. Самая мысль о воровстве вызывала во мне отвращение.
Перед начальством я попрежнему упорствовал. При встречах Тимоха иногда задерживал меня:
— Ученый муж, ничего еще не спер?
Я угрюмо отмалчивался, либо озирался по сторонам и невнятно бормотал:
— Я — ничего; я учу уроки.
— То-то — уроки, — насмешничал Тимоха. — А в твоих уроках не сказано, как стащил ты книгу у Критского?
— Я ее не тащил…
— Она сама к тебе в сундук забралась. Сундук, не иначе, у тебя волшебный.
…Я забивался в какой-нибудь угол и с исступлением обрушивал козни на бурсацкое начальство, на сверстников.
Мной овладели набожность и суеверие. Мир сказочных видений переплетался с замогильными призраками.
Я усердно молился, чаще всего обращаясь к божьей матери: она казалась всех милосердней и человечней; приобрел я даже ее образок и приладил его на внутренней стороне сундучной крышки. Перед сном я старательно ограждал крестными знамениями койку, опасаясь нечистой силы. Прилежное чтение Ветхого и Нового завета сделало меня лучшим учеником по священной истории. Учитель Кадомцев, рыхлый, с отеками, слушая мои ответы, поощрительно мычал, выводил в журнале четверку и нараспев в нос говорил:
— Весьма… но предосудительно, что нечист на руку…
Я садился с видом, точно меня хлестнули бичом.
Любимым писателем в те дни сделался Гоголь. Я испытывал от него болезненное очарование. Представлялся Ивась, бедное дитя, со склоненной головой, сзади него гремел Басаврюк и безвинная кровь младенца брызгала Петро в очи… Парубок Левко видел в серебряном тумане хороводы утопленниц, у них были прозрачные тела, но у одной, у ведьмы, внутри что-то чернело… На могилах шатались кресты, перед Данилой Бурульбашем и Катериной поднимались мертвецы с ногтями до самой земли: — «Душно мне!..» Мерещился неведомый колдун… Бурсак Хома не мог отвести взора от красавицы панны в гробу: рубины уст ее, казалось, прикипали кровью к самому сердцу… Хома чертил в церкви волшебный круг, а мертвая панна уже стояла на черте, уже расставляла руки, посинелая, она ударяла зубами и открывала стеклянные очи свои…
Мир населялся ведьмами, утопленницами, нежитью. Красота была страшная, пронзительная, мертвая, я переживал что-то колдовское, какой-то сладкий ужас. Замирая, ждал неведомых свершений. За жизнью, за зримым чудилось трупное, тленное, смертное, и сам Гоголь казался чудодеем и колдуном со своим острым пронзительным лицом…
…А бурсацкая жизнь шла своим обычным чередом… Кругом все было грязное, затхлое, вымороченное, подлое… Труднее всего было просыпаться, когда еще темно и холодно, когда вспоминаешь захарканные полы, подвал, решетки на окнах, тимохины окрики, пропыленные классы, пустынный двор, забор с гвоздями, низкие серые облака, унылое карканье ворон и галок, вспоминаешь шелудивых собак на улицах, обывателей, надоевших и самим себе и друг другу… А вставать надо… Иначе Кривой стянет одеяло, оставит без булки…
…Ждали рождественских каникул. На классных досках жирно писалось: «Роспуск!!! Роспуск!!!» Преподаватели приходили с опозданиями, уроков не спрашивали, читали «светские книги». В кануны роспусков между бурсаками сводились главные счеты. Если бурсак хотел расправиться с недругом, он угрожал: — «Придет роспуск, я покажу тебе!» — В роспуск нельзя было жаловаться начальству. Надзиратели, Тимоха, Халдей тогда не решались появляться: чего доброго, угостят кирпичом, досыта-доотвала наслушаешься всякой всячины, вспомянут всех предков, даже до десятого колена, оболгут, освистят, чего возьмешь с бурсы в роспуск…