Лапы у него — сами подушки, с когтями и плюшевыми уплотнениями, — были отсечены ножом…
— Хунхузы! — не веря тому, что видел, зло выдохнул Калмыков. — Мать вашу узкоглазую!
От жалости к медвежонку у него неожиданно сдавило горло, он поморщился, помял пальцами неряшливо выступавший горбатый хрящ, сглотнул что-то теплое, неприятное, внезапно возникшее на языке, и, все еще не веря тому, что видел, проговорил утвердительным шепотом:
— Хунгузы!
Хунгузов — бандитов, приходящих из-за Амура, с китайской территории, здесь было не меньше, чем местных жителей. Деревяшек на счетах всего Дальнего Востока не хватит, чтобы их пересчитать. Лютовали хунгузы сильно, часто убивали, словно бы боялись мести, хотя в большинстве своем были людьми трусливыми; в драке уступали; лишь когда имели перевес раз в семь — всемером на одного могли напасть, а если против них выступали двое, то ребята эти, пока их не наберется человек пятнадцать, вряд ли будут выступать.
В ложок, шумно сопя и широко расставив «свои дзои», будто лыжник, съехал Григорий.
— Где тебя черти носят? — сорванным голосом прохрипел Калмыков, раздувая ноздри.
— Да в яму попал, — неожиданно, переходя с голоса на шепот, признался Куренев.
— У тебя чего, глаз не было? В яму попал… — оттаивая, проворчал Калмыков. Он очень быстро заводился, делался резким, нетерпимым и также быстро остывал — такой у него был характер.
— Так получилось, Иван Павлыч, — виноватым голосом пробормотал Куренев, — в поруху попал. Яма сырая, глубокая. Китайская. То ли ночевали в ней косые, то ли для каких-то своих надобностей вырыли, не… — он не договорил, споткнулся, увидев медвежонка с отрезанными лапами. Лицо Григория передернула жалость, около губ образовались старческие морщины. — Чего это?
— Разве не видишь?
— Кто это сделал? Китайцы?
— Да уж не русские, — Калмыков быстрым взглядом обвел ложок, засек свежий след. Это были они, китайцы…
Подъесаул переместился к следу, помял пальцами сырую траву, понюхал зачем-то свою ладонь, подошвой сапога стер морось с нетронутого целика, проверил выход из ложка, стараясь понять, сколько же здесь было: двое или больше? Сколько их было — не понять… Впрочем, это особо и не интересовало Калмыкова — ему было совершенно безразлично, сколько их…
А Куренев тем временем крутился около медвежонка, хлопотал, ахал, морщился болезненно, словно бы сам попал в беду, пытался что-то сделать, но не мог… Что он может сделать, если у зверя нет лап? Прирастить новые, словно клешни, как это принято в рачьем царстве?
Калмыков сполз с края ложка вниз, стер грязной рукой лицо.
— Значит, так, Гриня, — в голосе его вновь улавливались злые нотки и голос получился надтреснутым, словно после затяжной пьянки, — бери медвежонка, кидай его себе на закорки и тащи домой. Вдруг выживет?
— А чего ему не выжить? Выживет… Вот только как с охотой? А? — жалобно спросил Куренев. — Без добычи домой придется возвращаться?
— Вернемся без добычи, Гриня, ничего страшного. На охоту мы можем сходить и завтра и послезавтра. А медвежонка через пару часов может и не быть — сгорит.
— Выживет, Иван Павлыч, раз нас дождался. Я ему сейчас раны целебной жеваниной залеплю, травами… Раз до сих пор не погиб — дальше не погибнет'… Не дадим погибнуть. А вы, Иван Павлыч, как же, куда вы?
— Я попробую догнать китайцев, — Калмыков резким ударом кулака опечатал воздух, — догнать и наказать их. Такие вещи оставлять безнаказанными нельзя, — он подхватил карабин, махом, в два прыжка, одолел ложок. В один прыжок очутился наверху и врезался в высокие, размякшие от жары серые кусты, сбил с них целое облако прозрачной липкой тли и исчез в зарослях.
Куренев выскочил было следом, также врубился в кусты, но остановился — он даже не увидел, в какую сторону ушел Калмыков, — был слышен лишь шум, будто по чаще катился невесомый ветер, пригибал кусты к земле и растворялся в пространстве. Куренев ногой раздвинул куст, увидел у корней растение с длинными узкими листьями, сорвал его, потом нашел несколько стеблей, также сорвал…
Внизу, в ложке, он торопливо разжевал растение, превращая его в тюрю, сделал одну небольшую лепешку, наложил на правую переднюю лапу медвежонка, из заплечного мешка выдернул холстину, в которую был завернут хлеб, разорвал ее. Куском холстины, как бинтом, обмотал мишке лапу.
— Потерпи немного, браток, — пробормотал, передергивая плечами, жалко было медвежонка, — потерпи… Сейчас легче будет, боль пройдет. Лапы, конечно, не вернешь, но боли не будет.