В толстых стенах не было окон, и в темницу не проникали ни солнце, ни луна. День или ночь Давос различал только по тюремщикам. Они не разговаривали с ним, хотя и не были немыми — он знал это по отрывочным словам, которыми они порой перебрасывались при смене караула. Они даже имен своих ему не назвали, поэтому он сам придумал им имена, назвав коренастого Овсянкой, а сутулого Угрем. Он отличал день от ночи по пище, которую они ему приносили, и по смене факелов снаружи.
В темноте начинаешь чувствовать себя одиноким и тоскуешь по звуку человеческого голоса. Давос заговаривал с тюремщиками всякий раз, как они входили к нему — принести ему еду или вынести ведро с нечистотами. Он знал, что они останутся глухи к мольбам о свободе и милосердии, и просто задавал им вопросы, надеясь, что когда-нибудь они ответят. Что слышно о войне? Здоров ли король? Он спрашивал о своем сыне Деване, о принцессе Ширен, о Салладоре Саане. Какая теперь погода? Начались ли уже осенние штормы? Ходят ли еще корабли по Узкому морю?
О чем бы он ни спрашивал, они все равно не отвечали, хотя Овсянка иногда смотрел так, что Давосу казалось, будто он вот-вот заговорит. С Угрем даже и этого не случалось. «Я для него не человек, — думал Давос, — я камень, который ест, гадит и разговаривает». Со временем он решил, что Овсянка ему куда больше по душе. Тот по крайней мере признавал, что Давос живой, и в этом проявлял своего рода доброту. Давос подозревал, что он и крыс подкармливает, потому их и расплодилось так много. Однажды ему послышалось, что тюремщик разговаривает с ними, как с детьми, — или, может быть, просто приснилось.
Одно было ясно: уморить его здесь не собираются. Им зачем-то нужно сохранить ему жизнь. Давосу не хотелось думать о том, что это может означать. Лорда Сангласса и сыновей сира Губарда Рамбтона тоже некоторое время держали в темнице, чтобы потом сжечь их на костре. Надо было уступить морю, думал Давос, глядя на факел за прутьями решетки. Или дать парусу пройти мимо и умереть на своей скале. Лучше бы меня пожрали крабы, чем огонь.
Однажды ночью, доедая свой ужин, он вдруг ощутил, как на него пахнуло жаром. Он посмотрел через решетку и увидел ее — в алом платье, с большим рубином на шее, с красными глазами, горящими столь же ярко, как освещающий ее факел.
— Мелисандра, — произнес он со спокойствием, которого не чувствовал.
— Луковый Рыцарь, — ответила она столь же спокойно, как будто они повстречались на лестнице или во дворе. — Как ваше здоровье?
— Лучше, чем прежде.
— Вы в чем-то нуждаетесь?
— Да. Мне нужны мой король и мой сын. — Он отставил миску и встал. — Вы пришли, чтобы сжечь меня?
Ее странные красные глаза разглядывали его сквозь прутья.
— Это плохое место, правда? Темное и скверное. Благое солнце и яркая луна не заглядывают сюда. Между вами и тьмой стоит только это, Луковый Рыцарь. — Она указала на факел. — Этот маленький огонь, этот дар Рглора. Может быть, мне его погасить?
— Нет. — Он подался к решетке. — Не надо. — Он просто не выдержит, если останется в полном мраке, в обществе одних только крыс.
Красная женщина искривила губы в улыбке.
— Я вижу, вы начинаете любить огонь.
— Мне нужен этот факел. — Давос сжал кулаки. Не станет он ее умолять. Не станет.
— Я тоже как этот факел, сир Давос. Мы оба с ним орудия Рглора и создана с единственной целью — разгонять тьму. Вы мне верите?
— Нет. — Пожалуй, надо было солгать и сказать ей то, что она хотела услышать, но Давос слишком привык говорить правду. — Вы сама порождаете тьму. Я видел это в подземелье Штормового Предела, когда вы разродились у меня на глазах.
— Неужто храбрый Луковый Рыцарь так испугался мимолетной тени? Позвольте приободрить вас. Тени рождаются только от света, а королевский огонь стал так слаб, что я не смею больше черпать из него, чтобы зачать еще одного сына. Это могло бы убить отца. — Мелисандра подошла поближе. — Возможно, с другим мужчиной… чье пламя пылает высоко и ярко… если вы взаправду хотите послужить делу своего короля, приходите ночью ко мне в спальню. Я доставила бы вам удовольствие, которого вы еще не знали, и зачала бы от вашего жизненного огня…