Вероника, уже забывши о недавнем своем раздражении, вновь говорила ласково, как говорила бы любящая дождь своему батюшке:
— Но вот вы сами в печали. Вы все время в печали. Стараетесь показаться веселым, а на самом то деле вижу, как тяжело вам на сердце. Я знаю — это из-за вашего друга, которого я хоть и не видела никогда, но успела полюбить, с ваших то рассказов. Но, ведь, и не только от того ваше сердце болит. Еще какая-то печаль: сильная, мучительная печаль сжимает его. Я же вижу — вижу… Вы уж простите; вы, быть может, и не хотели, чтобы я это видела; но… вот недавно ночью, я тут в уголке сидела, книгу читала, и тут вы из своей спальни вышли. Меня то не заметили; глаза у вас все в слезах были, подошли вы прямо к окошку, да и стояли там, в темноту вглядываясь, должно быть, с час — а я то все на вас смотрела и оторваться никак не могла: такое в лице вашем тогда мученье была; такая тоска смертная — вы же плакали тогда! А я сидела (вон из-за того шкафчика выглядывала) — и хотела было к вам подбежать утешить, да вот что-то сдержало меня. Вот и сейчас — подошла к этому пламени; только глянула на вас: тут и сжалось мое сердце!.. Уж я то вижу, как страдаете вы; уж я то вижу, как больно вам!.. А я знаю, хоть и не говорите вы прямо — все-таки, прекрасно знаю, что вас на самом деле так мучит. Вы же с такой любовью о родных Холмищах рассказываете! Там ваша родина, но она сожжена! Я же вижу, как тоскуете вы по той, прежней жизни — вам и сны снятся. Да — те холмы, то о чем вы с таким трепетом рассказываете — я знаю — она вам и ночами снится; она всегда с вами, но как же это мучительно, когда только в грезах она с вами, и ты знаешь, что, на самом то деле, нет ее вовсе, что только память осталась!.. Вот — опять в ваших глазах слезы… вы плачете, плачете… И после такого-то хотите, чтобы оставила я вас?! Да ни за что я вас не оставлю, потому что люблю — люблю и жалею всем сердцем; и не в какой хрустальной стране не буду я счастлива; все время о вас буду помнить, все время, к вам буду стремиться…
Тут она порывисто поцеловала его в щеку; хотела еще что-то говорить, но, в это время, раскрылась маленькая дверца в другом окончании этой залы, и вошел, направляясь к пламени Сикус.
За прошедшие годы, лицо этого тщедушного человечка, этого страдальца, судившего когда-то поэтов, и до сих пор помнящего их стихи — почти не изменилось. Да, он несколько поправился, кожа его была уж не столь пергаментно-желтого цвета, как раньше; но, все же, он был страшно тощий, спина его, за эти годы еще больше согнулась, и теперь кривилась у одной из лопаток уродливым, большим горбом. Его почти всегда пробивала нервная дрожь, и говорил он нервно, с мукой; даже и за трапезой, даже и при пожелании спокойной ночи — в нем чувствовалась какое-то постоянное напряжение, постоянная борьба. Он уже никогда не срывался в пронзительный визг, как то бывало прежде, но всегда он говорил голосом тихим, каким-то забитым; иногда обрывался на полуслове, и тогда его пробивала сильная дрожь. Но чаще, все-таки, речь его была старательно и тщательно построена — так, будто он где-то ночами эту речь придумывал, репетировал ее — и теперь вот, неизвестно для чего, так старательно, с таким неестественным напряжением ее проговаривал.
Такое поведение, человека с известном прошлым, могло вызвать сильное недоверие; может — и неприязнь. В прошлом, быть может, и возник такой период, однако — теперь он почти забылся; ведь, прошло уже более двадцати лет, и ничего дурного он за это время не устроил; только все продолжал этак кривляться, да пребывать в напряжении.
Хэм, вообще принял это неестественное, как должное, как часть его характера, и относился к нему, как к хорошему другу; всеми силами пытался внушить ему, чтобы говорил он непринужденно, что нельзя же так все время мучиться, и держать в себе какую-то тайную муку. Что касается Вероники, то она, когда то простившая его, когда полюбившая даже за полное раскаяние — за эти годы почти не разговаривала с ним — она видела, что он, все время сторонится ее, и бывало так, что за целый месяц обмолвятся они, разве что, парой случайный, ничего не значащих слов. Вероника чувствовала, что он таит что-то мучительное и злое в себе, но вот что именно, даже со своей проницательностью и внимательностью, ни разу, за все эти годы, так и не поняла.
Вот и теперь, когда Сикус вошел в залу, он от присутствия Вероники напрягся еще больше, чем, если бы был один только хоббит. Даже испарина выступила на его лбу, даже губа его задрожала. Он, видно, хотел тут же убежать, но вот опять сделал над собой какое-то неестественное, принесшую ему еще большее мученье усилие, и, всеми силами стараясь не смотреть на девушку, но только на Хэма, напустив на себе жуткую, болезненную улыбку, направился к хоббиту, приговаривая на ходу, своим тихим, забитым голосом: