О, эта ночь! Кажется, она никогда не закончится!.. И какой-то жар изводит мое тело; и я чувствую, что Они там — что и Они сейчас мучаются вместе со мною. И они ждут, что я напишу правду. Я чувствую себя таким слабым, что, быть может, с зарею умру… Да как же так, ведь главная часть моей истории тогда останется не рассказанной?!.. О нет — я буду писать до зари, пока будет двигаться перо — и я уж это то должен досказать.
Здесь, про милую Веронику осталось совсем немного, но вот слезы — слезы по моим щекам катятся! Эта глава должна быть записана, это должны узнать люди!..
Придай мне сил, свет иль тьма, придайте мне сил Назгулы! Заберите мою душу к себе, в страдание, но дайте — дайте мне закончить! Вероника!..
— Вероника!!! Вероника!!! Вероника!!! — три эти вопля слились в один, а вмести с ними был еще и мучительный вой горбатого.
Все они разом бросились вслед за нею, но было уже слишком поздно.
Впрочем, Вероника еще могла вернуться (и она чувствовала это) — если бы она тут повернулась, то оказалась бы под их защитой, и они, уверен, смогли бы уберечь ее. Но, ведь, перед ней был ребенок, и оставить его, значило тоже, что оставить самое себя. Нет, нет — хаос не был властен над нею, пусть все вокруг дергались и ломались, а она парила в нежном, поцелуями ее наполняющем облаке — она настолько их всех любила, что все они были частью ее духа. Она несла в себе рай, но окружающий хаос не мог этого принять — одновременно обрушился на нее этот вал, и она обхватила, нежно прижала к себе этого ребеночка ни в чем не повинного, вскрикнувшего с любовью: «Мама!»
В это же мгновенье, замер ветер, и снежинки с такой отчаянной силой мчавшиеся до этого, теперь усмирились — только живые порождали вопли, окружающее безмолвствовало. Впрочем — и эти вопли, в то же мгновенье стали умолкать — всякое движенье прекращалось; ибо до этого все чувствовали лихорадочное возбужденье — все не могли хоть на мгновенье задуматься, что творят они — теперь окружающая ярость усмирилась — вдруг, какая-то жуткая, вековечная тоска тихо застонала в этом мрачном воздухе, и, плавно опускаясь, полетели крупные, темно-серые снежинки. Остановилась, и тут же покрылась ледяной коростой кровавая грязь и снег уже стал скапливаться на ней маленькими холмиками — словно бы многочисленные надгробья вырастали на глазах. Еще кричали, стонали — но все тише, тише — они тянулись к этому безмолвию, надеялись, что хоть оно даст исход их безумию.
Следующий сонет был произнесен Робином, когда он шел к тому месту, где вал Цродграбов налетел на Веронику и ребенка, и с треском разорвавшись в стороны, затих — там было что-то бесформенное темное, уже заносимое снегом. Когда Робин говорил эти строки, у него разорвалась, и кровью залило все лицо вена над виском единственного глаза (впрочем — и это ничтожная деталька, и это так — блеклая крапинка, перед тем, что тогда в душе его было). Впрочем, вот и этот сонет — как он дошел до меня, кем то от кого услышанный, кем-то записанный:
Итак, в тишине, окруженные плавным движеньем снежинок, они медленно опустились на колени перед Ней. Описывать, что стало с ее телом… зачем?.. Быть может, вы думаете, что от описания страшных ран, на этой юной красе будет передано то, что испытывали они?.. Нет, нет — они вовсе и не замечали этих страшных ран — телесное не было значимо для них и раньше, ну а в эти то величественные мгновенья — тем более.
Из глаз каждого во все время этого беспрерывно вырывались слезы, а Робин и вовсе ничего не видел — ведь, лицо его покрывала кровь. Он не пытался эту кровь вытереть, ведь глазами бы он увидел только некие чуждые формы плоти, тогда как он все видел и чувствовал и без того, своими внутренними, духовными очами.