Выбрать главу

— Пожалуйста, пожалуйста встаньте… Смотрите, как сейчас будет хорошо…

И ребеночек поднял голову чуть вверх, к тому недвижимо застывшему, кажущемуся мрачным, плачущему многочисленными крупными снежинками — какая же нежность была в этом, обращенном к тому, незримому, голосе — Цродграбы и до этого плакали, но теперь им, в умилении казалось, что от этого голоса весь мир заполнился печальной, любящей нежность — и, казалось, что ничего злого, резкого никогда и не могло быть — а, ежели и было где-то, то, конечно же должно было склонить голову, прослезится перед этой неземною любовью:

— Мы будем вместе — ты со мной, мы все — все будем вместе, в любви небесной и святой, мой брат, мы будем вместе. Куда стремишься ты, зачем, от нас ты убегаешь. Люби, живи и плач, наш брат — но зря ты так страдаешь… Приди, приди, прости, люби — ведь ты о счастии мечтаешь! Прости, люби, прими мое сиянье, и ты поймешь, тогда поймешь — к чему то было долгое, во мраке ожиданье… Пусть будет свет, прими его, с любовью, милый, милый! Любите всех…

И тогда ребеночек поднял вверх свои маленькие, кажущиеся слабыми ручки — но так аура весеннего, живительного света, которая окружала его, стала из каких-то незримых, но неистощимых глубин стала набираться могучих и нежных сил. Плавными, живыми клубами, словно это были ветви могучего, прямо на их глазах растущего древа, словно объятия нежные, этот мрак леденящий ласкающие, стали подниматься все вверх да вверх, и во все стороны разрастаться. И снежинки, до этого уныло летящие к ледяной грязи, касаясь с этим, целующим их светом, наполнялись радостным сиянием, и обращались в росинки на пробуждающемся к новому, счастливому дню поле. Они, сияя счастливым плачем солнца живительным дождем летели вниз. А там и кровавая, замерзающая грязь преображалась — ведь и ее полнил этот свет, ведь и ее ласкали поцелуи. И то, что было отвратительно, теперь, окруженное нежностью, тоже преображалось в свет — это было подобие наполненного солнцем облака, но — такое нежное живое. Тела уже мертвых тоже обращались в ласковый свет, и, конечно, в этом преображении не было ничего от того насильственного, умерщвляющего, как если бы они горели, или плавились в какой-нибудь едкой жиже — конечно, это была материя, и душ там уже не было, но, просто одно состояние материи — измученное, напряженное, уродливое, противное сущее, переходило в иное, прекрасное состояние, так отяжеленный, грязный снег по весне тает, и звенит, в златистых ручьях, а потом — обращается в величественные облака, которые дарят душе поэтическое вдохновенье. Так, эта древом растущая любовь, обратила это уродливое, в прекраснейших свет, который с радостью разливался под ногами, и исходил из глубин светом.

— Вероника, Вероника наша… — шептали Цродграбы. — …Ты с нами, ты теперь уже всегда будешь с нами…

Те, которые были уже обласканы, те, которые чувствовали бесконечные поцелуи света, которые чувствовали вдохновение — чувствовали еще и всех братьев, и сестер, которые стояли с ними рядом. Недавно был хаос… Нет — он был бесконечно давно, он казался теперь совершенно немыслимым, и они твердо, в счастье знали, что теперь то началась Новая, полная любви и великих свершений, настоящая жизнь. Они чувствовали и великую любовь, и спокойствие — эти чувства окружали их, и они, чувствуя в них истину — принимали их, и им казалось, что ничто в них не может этих чувств поколебать. Те же, к кому этот свет только подходил, и которые видели это разрастающееся во все стороны и ввысь световое облако, совсем не завидовали тем, в этот свет уже погруженным, они и не торопились навстречу — они просто стояли и ждали, и твердо знали, что, впереди счастье, и, предчувствуя его, они уже любили, и искренно радовались за тех братьев своих и сестер, которых свет этот уже принял…

А Ячук, этот маленький человечек — наследный принц погибшего народа, был сброшен с плеча Мьера еще когда тот боролся с «мохнатыми» — его едва не затоптали, но он все-таки выбрался к городским стенам — он бежал до них не останавливаясь, а там, тяжело дыша, стал звать своих друзей. От них он не получил никакого ответа, однако вырвался с безумным хохотом бес-Вэллас, стал выкрикивать что-то бессвязное, подпрыгивать, крутится — Ячук чувствовал, как этот мучается, как где-то в глубине хочет избавится от безумия, но, так как это безумие занимало большую часть его, то он и не в силах был избавиться — а Ячук чувствовал, что и он не сможет ему помочь. Бес-Вэллас хотел схватить его, но человечек бросился к завалу из тел, который вмят был в стену, стал по этому завалу взбираться — бес стал его преследовать, однако, завал развалился, и он был погребен. Первым порывом Ячука было бежать через город — бежать столько, сколько бы у него хватило сил, но, только он взглянул на эти вымершие, отчаянным маревом затянутые улицы, так ужаснулся (это был город призраков!) — да так и остался на стене, до тех пор, пока не пришел свет. Он все это время неотрывно вглядывался во мрак, в терзающие там друг друга образы, слышал вопли, и ему было это отвратительно, он чувствовал, как растет в нем отчаянье — и была уж такая боль, что хотелось бросится со стены — и зачем, зачем, право жить, когда этот мир такой злобный, такой чуждый?! Но вот в этом мраке появилась искорка, и, только увидев ее, Ячук уже понял, что безумие настал конец. Действительно все смолкло, все выжидало возрожденье. Эта сначала еще такая далекая, робкая искорка стала расти — она превратилась в прекрасный цветок, и Ячуку казалось, что — он рядом с ним, и он потянулся к нему, но не за тем, что бы сорвать, но только осторожно прикоснуться к его дивным, живым лепесткам губами. Но цветок все рос и рос, и обратился уже в древо сияющее. Оно поднималось все выше, и была в его переливчатых, сплетенных нежными объятиями ветвях такая сила, что была уверенность — ничто не сможет остановить этого роста. И Ячук знал, что в этом свете — душа Вероники, или только отблеск ее, и он чувствовал, что ее, милой Вероники, уже нет в этом мире, и он плакал в светлой печали, в любви — чувствуя то простое и светлое чувство, которое радостью полнила сердца и эльфийских князей, и «мохнатых».