Выбрать главу

— Неси же меня дальше! Дальше! Туда неси, откуда и выбраться не сумею, где и не найдет меня никто!..

И Угрюм нес, а Аргония плакала, и все молила, чтобы Альфонсо вернулся, открыл сердце тому свету:

— …Только там найдешь излечение… Пожалуйста… Пожалуйста…

* * *

Здесь, наверное, надо вспомнить то стихотворение, которое вырвалось из Робина, когда он только вернулся из счастливого, ненадолго подаренного им вороном мира. Да — тогда впервые резануло его предчувствие, о гибели Вероники, и он уже видел себя бегущим в ущелья Серых гор, стонущий вместе с ветром, тщетно ищущий ее. Именно это теперь и наступило. Он вернулся из того запредельного бытия, о котором ничего не ведомо, и от которого он сам мог вспомнить лишь образы туманные. Вернулся, и оказался стоящим на коленях над ее телом. Вокруг не было грязи, но не было и живого плотного света. Вокруг была обнаженная, готовая взойти травами да цветами, благоуханно-свежая земля, каковой она бывает в апреле. Одна алая роза уже поднялась, распустила очень плотный, тяжелый бутон рядом с рукой Вероники. Робин смотрел на эту руку, и тщетно пытался смирится, что та, с которой связан был смысл его жизни теперь мертва. Но вот эта тоненькая, белесая, почти прозрачная ручка — как плавно она изгибалась у кисти, и как легонько легкие ее пальчики касались скорбных лепестков этой розы. Он верил, он ждал, что сейчас эта ручка дрогнет — ну, хоть совсем немножко дрогнет — она не могла — просто не могла быть мертвой!

Но он понимал, что предчувствие сбылось, и то, что он увидел тогда — кажется в начале своей жизни, в на самом то деле — на рассвет этого идущего, сияющего весною дня — теперь сбылось, и то, что он мог еще тогда исправить, теперь уже никогда не вернешь. Тогда был выплакан следующий сонет:

— Я помню день — тогда, угрюмый, В своей темнице клял судьбу, И хоть совсем, совсем был юный, Уж думал — зря я жизнь живу.
Но в день потери, вспоминая, Те темные в цепях года, С улыбкой горькой понимаю, Что, все же, счастлив был тогда.
Не знал о собственном я счастье, Но сердцем чувствовал его, И знал — грядущие ненастья, Не сломят духа моего.
Тогда все встречи с жизнью, светом, Все были впереди — а нынче я с холодным ветром.

Вот та благодатная теплая земля, которая была согрета Ее духом решила принять то, что принадлежало ей — эту пустую, но все равно прекрасную, подобную лучшей из всех когда-либо бывших статуй. От этой плодородной поверхности стали подниматься тонкие струйки — они обвивали тело Вероники, плавной, но все уплотняющейся кисеей покрывали ее лицо — так что черты еще совсем недавно такие нежные, такие прекрасные чувства из себя изливающие, уходили в небытие. И Робин, и братья его закричали в отчаянии, склонились, попытались сначала сдуть, потом и руками счистить эту кисею, но все было тщетно — земля покрывала уже и руки, и ноги.

— Да что же это, что же это… — шептал Робин (а, может, и не он) — склонялся, роняя жаркие слезы, целовал эти уходящие черты — голос у него был как у рыдающего ребенка. — …Матушка землица, да зачем же ты ее забираешь?!.. Ну, пожалуйста, пожалуйста — ведь не может же быть все так бесповоротно, ведь найдется какой-нибудь чародей, который оживит ее… Что? Нельзя ее оживить?.. Ну так тело то оставьте! Разве же можно так! Мы построим для нее прекраснейшую гробницу, из алмазов, из… нет — не из камней, никакие земные красоты не могут быть достойным хранить ЕЕ тело!.. Да что ж ты?!.. Матушка, землица, миленькая — да неужто же никогда вновь не услышу голоса ЕЕ?!.. Да неужто же теперь вот все, все потеряно?!.. Верни! Я требую!.. Я молю…

Но уже не осталось никаких черт Вероники, но все продолжал возрастать на этом месте холм.