Вероника протиснулась между двух стволов-исполинов, и пошла уже по маленькой ледяной тропке, неведомо кем проложенной среди наползающих друг на друга, похожих на многометровых толстые щупальца, корней. С каждым шагом ледяной свет мерк, сгущалась тьма…
— Я, глядя на них, как раз и задумалась об Эллиоре. — молвила Вероника. — Где-то он теперь?
— А, скорее всего возвращается! Его уж столько времени не было, что он весь свет должен был обойти, а значит; нашел заклятье, чтобы расколдовать Мьера, и этого… Сильнэма. Конечно — это я Сильнэма заколдовал; я, стало быть, виноват — но, если бы не покрыл его этой паутиной, так бы он нас всех заморозил… Впрочем — что прошлое то вспоминать? Я, главное, чувствую, что возвращается наш Эллиор.
— А вот я ничего не чувствую… Ну, да ладно, поживем-увидим.
На длинных темных ресницах Вероника засеребрился иней; бледная кожа, несколько порозовела, но все равно оставалась облачно легкой, призрачной; делающей Веронику похожей на некий призрак этого леса. Но очи… очи — и в этом мраке, да холоде они оставались главенствующими в ней.
Она уверено шла по этой ледяной тропинке, и, чем больше сгущалась вокруг нее мгла, тем больше наливался розовым цветом маленький Ячук. Он был подобен светлячку пристроившемуся на ее плече…
В то самое время, когда Вероника вспоминала про Эллиора, Хэм и Сикус ухаживали за теми плодами, которые, в основном благодаря усилиям хоббита и прокармливали их все это время.
Началось все еще, когда только они в этом тереме появились. В ледяной кладовой у Сильнэма нашлось немало оленины, и зайчатины — (то, что он добыл в дальних своих вылазках) — но этого хватило бы на месяц, может — на два, да и не одним же мясом питаться! Тут очень кстати нашлись в кармане Хэма зернышки — а дело было в том, что в один из последних дней Холмищ, он помогал своим братьям грузить мешки с зернами в телегу, и вот хоть по одному зернышку от многих овощей сохранилось. Была и морковь, и редиска, и картошка, и свекла, и укроп, и даже перец… много чего было, но особенно он обрадовался зернам пшеничному и ржаному, над которыми он целый год корпел, и никого к ним близко не подпускал… Теперь высилось уже целая поляна, плотно засеянная этими растениями. Надо сказать, что и место было выбрано удачно: один из нижних проходов вел в глубинную пещеру, некогда ледяную, теперь же, от проходящего сверху златистого, солнечного света — круглый год теплую; оттаяла и почва — получилось небольшое поле, все плотно засаженное, круглый год приносящее плоды. Стены были гладкие, от одной до другой — не менее сотни шагов, а из под купола, свешивался сталагмит, который за века так окаменел, что почти и не таял от тепла, зато сам стал подобен золотистой длани солнца, которая упиралась прямо в эту землю.
Растения, которые между этих стен поднимались, стараньями Хэма образовывали аккуратные ряды. Причем все было рассчитано так, чтобы каждый день дозревали новые. Так те грядки, которые были убраны недавно, еще чернели голые; на других же поднимались молодые тоненькие ростки, на иных же травы уже взросли, и таковых был даже некоторый переизбыток. В центре залы, как раз там, куда опускался золотистый сталагмит, чернело озеро. Вода в нем была холодная; и образовалось это озеро не только от оттаявшей земли, но и от той небольшой, но постоянно бьющей из сталагмита водяной струйки. В этом озере водились те слепые рыбы, которые наловил некогда Сикус из полыньи, пробитой в туннели. С тех пор он и заделался главным рыболовом: и вообще любил сидеть у озера, и смотреть, как плещутся в темной воде серебристые рыбешки.
Вот и теперь, стал Сикус обрабатывать те грядки, которые были поближе к воде, да так и замер, созерцая эту черную, непроницаемую поверхность. Вскоре к озеру подошел запыхавшийся Хэм, и склонившись над водою вымыл в ней сначала руки, а потом — две внушительные морковки. Одну протянул Сикусу, другой принялся хрустеть сам, и приговаривал при этом самым добродушным голосом:
— Какой же ты стал замкнутый в последнее время, Сикус! Нет — ты всегда был замкнутым, но в последние месяцы — это становится совершенно невыносимым. Ты все время говоришь с какой-то мукой, с боязнью перед нами; будто мы враги тебе. Особенно ты боишься Вероники; я заметил — ты даже взглянуть на нее боишься. Скажи — быть может тебя гнетет какое-нибудь воспоминанье из прошлого? Ты скажи, хоть мне — ведь, я же твой лучший друг. Если стесняешься Вероники или Ячука — так они далеко. Никто тебя не услышит. Ты скажи, облегчи свою душу; ну а я пообещаю, что никому твоей тайны не раскрою…