В самом деле, это было море; кусочек моря, открывшийся нам с обыкновенной ленинградской улицы, с моста, по которому то и дело пробегали трамваи и автомобили. Он был очень невелик, этот кусочек сверкающей солнцем морской глади, — слева от нас его заслоняли дома, справа — доки. Когда ребята уже тянули меня за рукав, торопили идти дальше, я всё ещё стоял у перил и смотрел, смотрел во все глаза на эту далекую полоску воды, терявшую свой блеск по мере того, как наступали сумерки.
Так впервые в жизни я увидел море. Потом из пригородного поселка, где одно время был наш пионерский лагерь, я видел его много раз и вскоре уже привык равнодушно смотреть на проходящие мимо корабли. О море, о морской службе я стал думать гораздо позже.
Мне самому сейчас видно, что в этих мыслях не было ничего хорошего. Не море меня соблазняло, а моряки, вернее — некоторые моряки.
В последнем классе школы я стал учиться небрежно, завел новых приятелей, гораздо старше меня по возрасту. Среди них были матросы, служившие в торговом флоте. В дни междурейсовых стоянок эти ребята появлялись расфранченные, в мягких шляпах и долгополых плащах, таких блестящих, что даже в солнечную погоду казалось, будто бы они попали под хороший дождь и ещё не успели обсохнуть. Парням этим было лет по восемнадцати, однако они корчили из себя людей, видавших виды в своей жизни. Все они любили выпить, посквернословить, а при случае и подраться из-за какого-нибудь пустяка. И, прямо надо сказать, эти пустые и не очень умные парни мне ужасно нравились.
Изо всех сил я подражал их ухваткам, их особенной манере цедить сквозь зубы слова, держать в зубах папиросу и даже плеваться. Я завидовал тому, что вот недельку-другую они погуляют в городе, а потом опять уйдут в море, увидят новые города, веселые и шумные порты южных морей, о которых я читал в книжках, а потом вернутся и за бутылкой пива будут рассказывать всякую всячину таким вот, как я, мальчишкам. Правда, те ребята, которых я знал, ни разу не рассказывали мне что-нибудь очень интересное. Выходило так, по их рассказам, что в тех местах, где они побывали, кроме закусочных да галантерейных лавок, ничего любопытного и нет. Зато у каждого по возвращении оказывалась в кармане какая-нибудь необыкновенная трубка или зажигалка, которой они чиркали кстати и некстати.
Всё-таки выпускные экзамены я кое-как сдал. Все мои товарищи по школе уже твердо решили, кто кем будет: одни собирались стать инженерами, другие врачами, несколько человек хотели поступить в военные училища, было двое и таких, которые спали и видели во сне Академию художеств. В этих разговорах о будущем я участия не принимал. Если ко мне обращались с вопросом, что я всё-таки собираюсь делать дальше, я отвечал: не знаю, не решил еще, или просто отмалчивался. Бездельником в глазах товарищей мне не хотелось казаться, а ничего путного сказать о себе я не мог.
Время шло. Я продолжал бездельничать. Стыдно об этом говорить, — я потерял зря почти целый год — всё лето, осень и зиму. Новые мои приятели показывались редко, но зато когда показывались, то случалось так, что я и дома не ночевал.
Наконец эта бестолковая жизнь кончилась.
Отец и мать давно уже косо поглядывали на мое безделие. Мать стеснялась заговорить со мной о моих делах, а отец явно копил свое неудовольствие для решительного разговора. Когда по вечерам мы всей семьей садились за ужин, отец разговаривал с Виктором, сестриным мужем (они работали на одном заводе, отец — мастером, а Виктор — инженером), ко мне же даже не обращались.
Как-то раз, сразу же после ужина, я встал и попросил у матери ключ от квартиры, чтобы не будить её ночью, когда я вернусь домой. За столом весь вечер шел оживленный разговор, как назло, всё о наших общих знакомых, каждый из которых чем-нибудь да отличился у себя на работе. Сестра вспоминала свою подругу по школе, агронома, недавно награжденную орденом; отец, важно насупив брови, говорил о своем ученике-слесаре, который, работая на заводе, сумел окончить институт. Виктор помалкивал, но всё понимали, что ему просто неудобно говорить на эту тему, так как на днях его, двадцатитрехлетнетнего парня, назначили начальником большого цеха. И вот, как только я сказал матери, что вернусь домой ночью, за столом сразу стало тихо.
Я надел пальто, сунул ключ в карман и пошел к выходу. В это время отец меня окликнул:
— Погоди, я тоже сейчас иду.
Он редко выходил из дому в такой поздний час. Сразу же я понял, что на улице мне предстоит не очень-то приятная беседа.
Мы вышли на улицу. «Ты в какую сторону?» — спросил отец. Я наудачу махнул рукой, и не торопясь мы зашагали по панели.
Наверное, полчаса мы шли молча и только яростно попыхивали папиросами. С отцом была его старая железная палка, с которой он ходил каждый день на работу, лязгала она по камням невыносимо. С центральных улиц мы свернули в темные переулки, пошли по безлюдной в этот поздний час набережной канала. Над крышами домов ещё стояла бледная апрельская заря. Время от времени отец бормотал что-то под нос и тогда ещё громче стучал по камням своей железной палкой. Каждую минуту я со страхом ждал, что вот-вот он начнет меня отчитывать — сурово и резко, как он это умел. «Куда он меня ведет? — думал я с тоской. — Уж стал бы ругаться, что ли, чем так выматывать душу».
И тут он заговорил. Он говорил, не глядя на меня, и я по началу даже не мог разобрать, что это он там бормочет себе под нос. Прислушиваясь к его сердитой воркотне, я понял, что он вспоминает свою покойную сестру, которая воспитывала его после смерти их родителей, и какого-то инженера, господина Штрауха, и его собаку. Отец вспоминал свое детство. В ногу шагая со мной, он говорил о том, как остался тринадцати лет сиротой, как вынужден был бросить городское училище и проситься учеником в заводские мастерские. Трижды сестра ходила с ним на поклон к начальнику мастерских инженеру Штрауху, и трижды инженер говорил ей: «Ступай, своих хватает». Но им повезло. Наконец им очень повезло. Сестра нанялась прислугой к тому же господину Штрауху, а у того был огромнейший пес, дог Карл. Пса нужно было купать раз в неделю. Молоденькой девушке было не под силу справиться с трехпудовым псом, и вот отец приходил к ней на кухню, помогал купать хозяйского пса. Там его однажды увидел инженер и сказал: «Это и есть твой брат? Молодец мальчик! Ну, ладно, я уж что-нибудь для него сделаю».
Отец шагал, стучал палкой по камням. Даже теперь, чуть ли не сорок лет спустя, он ненавидел и этого инженера и его мордастого пса Карла, будь он трижды неладен. Все руки он ему искусал! Вдруг отец обернулся ко мне, и я с испугом поднял глаза ему навстречу. Я ожидал увидеть сердитое, красное от возмущения лицо, а вместо этого увидел усы, растянутые в усмешке, и ласковые глаза, которые смотрели на меня слегка исподлобья. На работе и дома отец носил очки, и это была его всегдашняя привычка смотреть в лицо собеседнику поверх очков, чуть наклонив голову.
— Я это вот к чему говорю, — тихо сказал он и, переложив палку из одной руки в другую, взял меня за локоть. — От глупых случайностей прежде зависела наша жизнь. Рассудим так: не попади моя сестра в прислуги к этому инженеру, не будь у инженера этого скверного пса, я, может быть, и не попал бы учеником на завод. Кто знает, что было бы тогда со мной? А теперь каждый человек, старый он или молодой, имеет право на такую жизнь, какая ему нравится. Каждый может выбрать себе любое ремесло или занятие, и ему обеспечена всякая помощь. Каким же нужно быть дрянным и неблагодарным человеком, чтобы не ценить такую жизнь! В твои годы я и мечтать не смел о ней.
Всё это отец говорил, ведя меня под руку, и, когда кончил говорить, остановился посреди тротуара. Я смотрел себе под ноги и не отвечал. Вдруг с меня слетело всё раздумье. Только теперь я заметил, что мы стоим на мосту с четырьмя башнями посредине и под нами река, в которой колыхались и плыли бесчисленные отраженья огней. Черные контуры корабельных мачт и подъемных кранов выступали на затухающем небе. Лёд шел под мостом. Невидимые в темноте льдины царапали каменные устои моста, плескались и трещали, наскакивая друг на дружку. Я вгляделся туда, в черноту, и всё у меня поплыло перед глазами, всё сдвинулось с места — мост, огни, дома вдоль набережной и корабельные мачты. А дальше, совсем под самой зарей, светлела узкая полоска воды, и ничего не было над ней, только небо и небо.