Организация филармонии потребовала немало энергии и нервотрепки. Десятки раз мы совещались, уточняли различные проекты, обсуждали, как справиться с тем или иным препятствием. Но я был с лихвой вознагражден за все, когда прибыл в помещение теперешней Государственной филармонии на открытие нового культурного учреждения, когда впервые публично выступил молодой, еще не окрепший симфонический оркестр, еще непривычные, вновь возрожденные народные инструменты, когда на сцене стали кружиться в танце молодые танцовщицы в чудесных национальных костюмах. Это был большой, незабываемый праздник, хотя в первом выступлении новорожденной филармонии еще с трудом угадывалось то высокое искусство, к которому она пришла в более поздние годы.
Периферия тоже нуждалась в культурных учреждениях, и уже в первый советский год наш Комиссариат учредил Паневежский драматический театр, которым стал руководить талантливый режиссер, человек большой культуры и масштабов Юозас Мильтинис{83}. И сейчас, видя его постановки, блистающие фантазией, режиссерской и актерской изобретательностью, я вспоминаю давнишние годы и радуюсь, что посеянное тогда зерно принесло такие замечательные плоды.
(Бывший руководитель Государственной филармонии Йонас Кардялис стал эмигрантом. Он жил в Канаде, издавал газету и поливал грязью достижения родной Литвы за то, что она не идет по буржуазному пути, как бы ему хотелось. Говорят, на старости лет он поддался влиянию ксендзов и монахов — в квартире бывшего безбожника Кардялиса висело распятие… Что ж, не мне было его учить, да и был он куда старше меня. И наряду с этим не могу не гордиться другим человеком, который в то время взялся за трудную организационную и творческую работу. Я имею в виду Юозаса Мильтиниса, который под конец войны не ушел служить чужим богам, а наладил тесную связь с советской жизнью и вширь и вглубь развил свой огромный талант, которым гордится Литва и которого знает вся наша страна…
Я надеюсь, читатель простит это отступление, от которого я просто не мог удержаться, — столь низко пали некоторые покинувшие родину творческие интеллигенты и столь удивителен расцвет таланта тех, кто остался в Советской Литве. Это явление надо непременно отметить в летописях нашего времени…)
Большую радость приносила в Вильнюсе более тесная, чем раньше, дружба с Винцасом Креве. Нам не раз приходилось встречаться по делам Вильнюсского университета, еще чаще — по вопросам организуемой Академии наук.
Винцас Креве уже с гимназических лет, когда я впервые прочитал его «Предания старых людей Дайнавского края», «Шарунаса» и прекрасные рассказы о деревне, был и остался для меня одним из самых крупных (иногда казалось — крупнейшим) наших писателей. В университете он был моим профессором. Когда издавали журнал «Литература» и альманах «Просветы», с ним я встречался все чаще. Я знал, что ему понравилась моя книга «Ночь». Вернувшись из Клайпеды в Каунас, я часто видел Креве в кафе «Метрополь» за чашкой кофе (за тем же столиком обычно сидели и Цвирка, Корсакас, Сруога, Бальджюс{84}, Аугустинайтис{85}, Скарджюс{86}). Посасывая сигарету, вставленную в длинный мундштук, с улыбкой на бледном, морщинистом, но очень приветливом лице, Креве не торопясь высказывал свои мнения. Его политические взгляды мне подчас казались не до конца продуманными и последовательными. Но он явно не любил таутининков и особенно Сметону и при каждом удобном случае, не боясь неприятностей, потешался над ним.
— Будь я Сметоной, — шутил Креве, — я бы делал иначе. Созвал бы писателей, угостил бы их, платил бы получше… Они, без сомнения, написали бы что-нибудь приличное да и меня помянули бы добрым словом… Нет, Сметона неумный парень…
Сидя за столиком, собеседники принимали рассуждений Креве за шутку, не считая его тщеславным…
Он частенько издевался над всевозможными карьеристами, приспособленцами, с возмущением говорил, что в Литве расплодились шпионы и доносчики — они так и кишат в университете, в учреждениях, даже в деревнях осведомители выдают полиции мирных крестьян, если те хоть слово скажут против власти. А за последние годы кризиса и забастовки сувалкийцев у крестьян накопилось много горечи. Креве не любил и некоторых своих коллег профессоров — он часто прохаживался по их адресу за чашкой кофе. Насколько помню, больше всего вызывал издевки Креве проект клерикального профессора Казиса Пакштаса{87} переселить литовцев куда-то в Анголу или в какое-нибудь латиноамериканское государство. Он уважал Сруогу, хоть иногда подшучивал и над ним; авторитетом был для него профессор Лев Карсавин. В библиотеке семинара русской литературы, которую читали Креве и Сруога, были почти все важнейшие литературоведческие советские работы, монографии о писателях, даже сочинения многих советских авторов. Все это мы, разумеется, жадно читали. Враждебность к таутининкам и клерикалам и несомненные симпатии к Советскому Союзу, где он бывал и жизнью которого интересовался, на мой взгляд, определили тот факт, что после крушения фашистского режима Креве сразу же дал согласие войти в народное правительство. Но, видимо, не все пошло так, как Креве представлял себе поначалу. Он ушел из правительства и все внимание сосредоточил на науке, мечтал об организации Академии наук, в которой он, разумеется, надеялся стать руководителем. (Позиция Креве в тот год, его посещение в Москве тогдашнего наркома иностранных дел В. М. Молотова и беседы с ним — все это сложные политические вопросы, в которых я не считаю себя компетентным. Но когда я прочитал заявление, которое во время гитлеровской оккупации националисты путем шантажа вынудили сделать Креве, многому я просто не поверил — бросались в глаза грязные замыслы вдохновителей…)