Это, в сущности, вовсе не так удивительно, если ближе присмотреться к людям, которых мы знаем главным образом как схоластиков. Мы совершенно несправедливо приучили себя видеть в них чуждых свету, отвлеченных кабинетных ученых, которые в бесконечных повторениях и с невыносимой растянутостью трактовали о несуществующих вещах. Это справедливо, несомненно, о многих из малых светочей церкви. Но это безусловно несправедливо о великих. О величии творения самого св. Фомы я уже говорил. Но не монументальность его хотел я подчеркнуть (это, без сомнения, излишне для всякого, кто хотя бы бегло ознакомился с ним). Я хотел только указать на ту ошибку, которую часто делают, причисляя Фому Аквинского без всяких колебаний к «средневековью» и совершенно забывая, что он все-таки жил и писал в том веке, который для страны, где он творил, означал уже начало нового времени. Но пусть даже относят самого Фому Аквинского еще целиком к докапиталистической эпохе: люди, писавшие после него о христианской этике, стояли уже в полном свете капиталистического развития. Это относится прежде всего к Антонину Флорентийскому, который родился в 1390 г. и умер в 1459-м; это относится к его современнику Бернарду Сиенскому; это относится к комментатору св. Фомы кардиналу Кайестану, умершему в 1469 г.; это относится к Хриз. Явеллу и ко многим другим. И не только время, в которое эти люди жили, но и их личный характер говорит за то, что они не были ни чуждыми, ни враждебными свету, что они, в частности, понимали происходившую на их глазах хозяйственную революцию и не были расположены хватать за спицы катящееся колесо. Они относятся к капитализму с бесконечно большим знанием дела и большей симпатией, чем, например, в XVII столетии зелоты — проповедники пуританизма. Какая масса практического знания содержится в Summa Антонина! Это творение одного из наилучше знавших жизнь людей своего времени, который с открытым взором проходил по улицам Флоренции, от которого не осталась скрытой ни одна из коммерческих хитростей и штучек его любезных земляков, который чувствовал себя одинакового как дома в транспортно-страховом деле и вексельных операциях, в шелковой промышленности и суконной торговле.
Послушаем теперь, какую позицию эти люди занимают по отношению к новой системе хозяйства и ее духу.
Если мы прежде всего спросим, каково понимание схоластической этикой проблемы богатства или бедности как таковой, то мы должны будем установить, что идеал бедности раннего христианства, которым исполнены многие из отцов церкви и большинство последователей сект, исчез вполне и совершенно. Само по себе для благочестивого христианина безразлично, беден он или богат, — важно только употребление, которое он делает из своего богатства или бедности: мудрый бежит не от богатства и бедности самих по себе, но лишь от злоупотребления ими (301). Если взвесить взаимно оба состояния: богатства и бедности, — весы скорее склонятся в сторону богатства (302). Богатство и бедность — в одинаковой мере изволение божие (303). С обоими соединяет он в благости своей определенные цели: в бедном он хочет воспитать терпение, богатому — дать знамение своей милости или дать ему также возможность доброго употребления своего богатства (304). Отсюда и вытекает долг доброго употребления. Благочестивый христианин не должен также прилепляться к богатству своим сердцем, не должен и употреблять его как средство ко греху. Если он этого не делает, если он употребляет свое богатство сообразно долгу, то такому богатству не подобает упрек в iniquitas101, который ему делают иногда (305). Целью богатства никогда, конечно, не может быть само богатство; оно должно всегда рассматриваться только как средство, чтобы служить человеку и через человека богу. Человек есть ближайшая, бог — отдаленная цель: finis propinquus, finis remotus.
Если богатство во все времена рассматривалось схоластиками как угодное богу состояние, то их отношение к проблеме обогащения не всегда было одинаковым. Здесь св. Фома был представителем принципиально статической точки зрения, как я ее назвал, — той точки зрения покоящегося состояния общества, которая свойственна всему существу докапиталистической эпохи. Всякий стоит на своем месте и остается на нем всю свою жизнь: у него определенная профессия, определенное сословное положение, определенное пропитание, отвечающее его сословному положению: «содержание сообразно состоянию». Всякие изменения, всякое развитие, всякий «прогресс» суть внутренние процессы и касаются отношений отдельного человека к богу. Отсюда и мера богатства (mensura divitae), которым мог каждый располагать, была также установлена раз и навсегда: prout sunt necessariae ad vitam hominis secundum suam conditionem (он был в той мере богат, как это соответствовало его состоянию).
Подобная точка зрения не могла удержаться в революционных XIV и XV столетиях. Она ежеминутно ставила перед духовными отцами труднейшие проблемы, ибо, проведенная в точности, она приводит к такому окончательному выводу: никто не может своим трудом достичь более высокого общественного положения, никто не может нажить богатства, которое дало бы ему возможность покрыть издержки возросшего соответственно его состоянию содержания.
Rusticus должен был, следовательно, всегда оставаться rusticus'ом, artifex — artifex'ом, civis — civis'ом102, никто не имел права купить сельское имение и т. д.; «quae sunt manifeste absurda», что было бы очевидной бессмыслицей, как возражает кардинал Кайетан в своем комментарии против защищаемой, по-видимому, св. Фомой точки зрения. Очевидно, полагает он, для всякого должна быть возможность подняться выше своим трудом, следовательно, также и разбогатеть. И он обосновывает эту возможность следующим образом: если кто-нибудь обладает выдающимися качествами (добродетелями), которые делают его способным перерасти свое сословное положение, то он должен иметь и право добывать к этому средства, соответствующие более высокому состоянию: его стремление к наживе, его большее богатство остаются тогда все еще в границах его природы; высшее сословное положение отвечает его одаренности; его стремление перерасти свое общественное положение должно быть оцениваемо сообразно размеру его одаренности: «mensuratur quippe horum appetitus ascendendi penes quantitatem suae yirtutis». Этим истолкованием правила св. Фомы был, таким образом, освобожден путь капиталистическим предпринимателям для их восхождения. Те люди, «которые выделяются из массы благодаря особым дарам», которым «по праву подобает господство над другими, хотя они и не господа», — те люди, ум которых направлен на коммерцию и другие великие дела, как это обозначает Антонин: «intenti ad mercationes et alia magna Opera», они могли теперь с полной апробацией со стороны церковных инстанций стремиться к своей наживе, могли накоплять капиталы, сколько хотели: они оставались теперь безнаказанными (306).
«Сколько хотели», причем само собой разумеется, что их стремление к наживе: 1) осуществляется в границах разума и 2) не нарушает заповедей нравственности в выборе средств. Неразумно и поэтому заслуживает наказания поведение того, который стремится к наживе из-за наживы, накопляет богатства из-за богатства, стремится вверх из-за самого возвышения. Такое поведение бессмысленно, ибо не имеет границ (307). В такой же мере заслуживает наказания тот, кто в своей наживе соображения морали и общественного долга ставит на задний план, кто не слышит более голоса своей совести, но из-за коммерческой наживы вредит делу спасения своей души (308). Итак, как я это уже указывал, безграничное и беззастенчивое стремление к наживе осуждается всеми католическими моралистами вплоть до новейшего времени. Они представляют тем самым ту точку зрения, которая жива, как мы видели, еще в «буржуа старого стиля», которая, следовательно, господствовала до конца ранне-капиталистической эпохи, но которая отнюдь не исключала доброй и радостной наживы. Церковно-нравственное учение хотело влиять не столько на размер наживы, сколько на умонаправление капиталистического предпринимателя. Чему оно хотело воспрепятствовать и несомненно помогло ставить препятствия — это перевертыванию всех жизненных ценностей, как оно совершилось только в нашу эпоху.