Даже к Вальтеру Скотту он потерял всякое уважение, обнаружив ряд ошибок в Квентине Дорварде. Убийство епископа Льежского произошло на пятнадцать лет позже. Жену Роберта Ламарка звали Жанна д’Аршель, а не Гамелина де Круа. Его вовсе не убивал солдат, а казнил Максимилиан. Лицо Карла Смелого, когда нашли его труп, не могло выражать угрозу, потому что его наполовину съели волки.
Бувар всё же продолжал читать Вальтера Скотта, но и ему в конце концов надоели бесконечные повторения. Героиня обычно живёт в деревне с престарелым отцом, а её возлюбленный, кем-то похищенный в детстве, непременно добивается восстановления в правах и торжествует над всеми соперниками. Всюду появляются нищий философ, угрюмый владелец замка, невинная девушка, весельчак-слуга, всюду раздражают вас длиннейшие диалоги, жеманная стыдливость, полное отсутствие глубоких мыслей.
По горло сытый стариной, Бувар взялся за Жорж Санд. Он восхищался прелестными изменницами и благородными любовниками, ему хотелось самому стать Жаком, Симоном, Бенедиктом, Лелио и жить в Венеции. Он вздыхал, не узнавал сам себя, чувствовал себя обновленным.
Пекюше, работая над исторической литературой, изучал пьесы.
Он залпом прочитал двух Фарамундов, трёх Хлодвигов, четырёх Карлов Великих, несколько Филиппов Августов, множество Орлеанских дев, порядочное число маркиз де Помпадур и заговоров Селламаре.
Почти все драмы показались ему ещё глупее романов, ибо существует особая, приспособленная для театра история, не терпящая никаких изменений. Людовик XI в каждой пьесе непременно преклоняет колени перед образками на своей шляпе, Генрих IV шутит и веселится, Мария Стюарт непрерывно плачет, Ришелье выказывает жестокость. Словом, каждый характер, из любви к простоте, из уважения к невежеству публики, изображён одной какой-нибудь краской; поэтому драматург, вместо того чтобы возвышать, унижает зрителя, вместо того чтобы поучать, сбивает с толку.
Хвалебные отзывы Бувара о Жорж Санд побудили Пекюше прочесть Консуэло, Ораса, Мопра, и он был восхищён защитою угнетённых, социальными и республиканскими идеями.
Бувар, напротив, считал, что тенденции вредят повествованию, и выписал из библиотеки ряд любовных романов.
Они по очереди прочли другу другу вслух Новую Элоизу, Дельфину, Адольфа, Урику. Но слушателя невольно одолевала зевота, читающий заражался от него и вскоре, задремав, ронял книгу на пол.
Все эти авторы возмущали их тем, что ничего не говорили о среде, эпохе, костюмах своих героев. Они писали только о сердечных переживаниях, исключительно о чувствах. Как будто в мире не существует ничего другого!
Пробовали они читать и юмористические произведения вроде Путешествие вокруг моей комнаты Ксавье де Местра, Под липами Альфонса Карра. В книгах такого рода принято делать отступления — рассказать между делом о своей собаке, домашних туфлях или любовнице. Подобная непринуждённость сначала понравилась им, потом показалась нелепой, ибо автор, выставляя напоказ свою особу, вредит самому произведению.
Испытывая потребность в увлекательном чтении, они погрузились в романы приключений; интрига захватывала их тем сильнее, чем была запутаннее, необычайнее, невероятнее. Они ломали себе голову, стараясь угадать развязку, и весьма преуспели в этом искусстве, но им надоела такая забава, недостойная серьёзных умов.
Великое творение Бальзака восхитило их: оно было подобно Вавилонской башне и вместе с тем пылинке под микроскопом. Самые обыкновенные вещи открылись им в новом свете. Они и не подозревали, что современная жизнь представляет столь глубокий интерес.
— Какой тонкий наблюдатель! — удивлялся Бувар.
— А по-моему, он фантазёр, — возражал Пекюше. — Он верит в магию, в монархию, в величие дворянства, преклоняется перед негодяями, ворочает миллионами, точно сантимами, а его буржуа — не буржуа, а настоящие гиганты. Зачем так возвеличивать пошлость, зачем описывать столько глупостей! Он сочинил один роман о химии, другой — о банках, третий — о типографских машинах, вроде некоего Рикара, который показал «извозчика», «водоноса», «уличного торговца». Погоди, он ещё нам опишет все ремёсла, все провинции, все города подряд, и каждый этаж в доме, и каждого человека, но это уже будет не литература, а статистика или этнография.
Бувару не было дела до литературных приёмов. Ему хотелось получше узнать, поглубже изучить историю нравов. Он перечёл Поль де Кока, перелистал старые томики Отшельника с Шоссе д’Антен.
— Как ты можешь тратить время на такую чепуху! — возмущался Пекюше.
— Но ведь это любопытнейшие документы для будущих исследователей.
— Пошёл ты к чёрту со своими документами! Я хочу чего-то возвышенного, отвлекающего от обыденной жизни.
Пекюше, обуреваемый стремлением к идеалу, постепенно приучил Бувара читать трагедии.
Отдалённые времена, когда происходит действие, благородство героев, столкновение их интересов, — всё казалось им исполненным величия.
Однажды Бувар, раскрыв Аталию, так выразительно прочёл сцену сна, что Пекюше тоже захотелось подекламировать. Но с первых же фраз его чтение превратилось в монотонное жужжание. Голос у него, хотя и громкий, был глухой и невнятный.
Бувар, как опытный декламатор, посоветовал ему, для развития гибкости голоса, распевать гаммы, последовательно повышая и понижая звук, от самого низкого тона до самого высокого; он и сам занимался такими упражнениями по утрам, в постели, лёжа на спине, как учили древние греки. Пекюше, проснувшись, развивал голосовые связки тем же способом; они затворяли дверь и, каждый порознь, орали во всю глотку.
В трагедиях им особенно нравились политические речи, пафос, обличения пороков.
Они выучили наизусть самые знаменитые диалоги Расина и Вольтера и декламировали их, расхаживая по коридору. Бувар выступал торжественно, как на сцене Французской комедии, опираясь на плечо Пекюше, делал паузы, вращал глазами, простирал руки, горько жалуясь на превратности судьбы. Он великолепно изображал скорбные вопли в Филоктете Лагарпа, предсмертную икоту в Габриель де Вержи, а когда играл Дионисия, тирана Сиракузского, то при словах «Чудовище, достойное меня!», бросал на сына такой испепеляющий взгляд, что Пекюше даже забывал свою роль от страха. Ему не хватало природных данных, зато в доброй воле недостатка не было.
Как-то в Клеопатре Мармонтеля он вздумал изобразить шипение змеи, которое испускал автомат, изобретённый для театральной постановки Вокансоном. Над этим искусственным эффектом они хохотали до вечера. Трагедия сильно упала в их глазах.
Бувару первому она надоела, и, не скрывая своего разочарования, он стал доказывать, до какой степени она ходульна и нежизненна, как шаблонны её приёмы, как нелепа в ней роль наперсников.
Они перешли к комедии, которая учит искусству оттенков. Там надо расчленять фразы, подчеркивать ударения, растягивать слоги. Пекюше не мог этого осилить и с треском провалился в роли Селимены.
Впрочем, уверял он, любовники там слишком холодны, резонёры нестерпимо скучны, слуги назойливы, а Клитандр и Сганарель столь же неестественны, как Эгисф и Агамемнон.
Оставалась серьёзная комедия или мещанская трагедия, где отцы семейства бедствуют, слуги спасают господ, богачи приносят в дар своё состояние, где действуют невинные белошвейки и подлые соблазнители; подобные сюжеты повторяются от Дидро до Пиксерекура. Тривиальность всех этих пьес, проповедующих добродетель, их возмутила.
Зато драмы 1830 года очаровали их своей красочностью, движением, юным пылом.
Друзья не видели никакой разницы между Виктором Гюго и Бушарди, — главное, что декламировать надо было не в напыщенной и жеманной, а в чувствительной, свободной манере.