Чтобы убедить друга, Пекюше принёс лист бумаги:
— Вот, смотри, я провожу наискось волнистую линию. Те, кто прошли бы по этому пути, при каждом понижении, не могли бы видеть горизонта. Между тем линия идёт вверх и, несмотря на изгибы, достигнет вершины. Такова схема прогресса.
В эту минуту вошла госпожа Борден.
Это было 3 декабря 1851 года. Вдова принесла газету.
Они быстро пробежали воззвание к народу, прочли, что Палата распущена, а депутаты арестованы.
Пекюше побледнел. Бувар молча уставился на вдову.
— Как? Вы ничего не говорите?
— Что же я могу сказать, по-вашему?
Они даже забыли предложить стул г‑же Борден.
— А я-то спешила, хотела вас обрадовать! Ох, вы совсем не любезны сегодня!
Обиженная их невежливостью, она ушла.
От удивления они лишились дара речи. Потом отправились в посёлок, чтобы поделиться с кем-нибудь своим возмущением.
Мареско, принявший их за столом, заваленным бумагами, держался другого мнения. Кончилась болтовня в Палате, и слава богу. Теперь политику будут вести по-деловому.
Бельжамб даже не слыхал о перевороте, к тому же ему на это наплевать.
На рынке они остановились поговорить с Вокорбеем.
Доктор уже оправился от изумления.
— Напрасно вы так волнуетесь, не стоит портить себе кровь.
Фуро прошёл мимо них, насмешливо пробурчав:
— Сели в лужу, демократы!
А капитан, гулявший под руку с Жирбалем, крикнул издали:
— Да здравствует император!
Один Пти мог понять их чувства, и Бувар постучал ему в окошко; учитель вышел из класса.
Он находил чрезвычайно забавным, что Тьера посадили в тюрьму. Наконец-то народ отомщён.
— Ну, господа депутаты, теперь ваш черёд!
Жители Шавиньоля одобряли расстрелы на бульварах. Нечего щадить побеждённых, нечего жалеть пострадавших. Кто поднимает восстание — тот негодяй.
— Возблагодарим всевышнего! — говорил священник. — А после него Луи Бонапарта. Он призывает к себе самых достойных людей. Граф де Фаверж будет сенатором.
На следующий день к Бувару и Пекюше явился Плакван.
Почтенные господа слишком много разговаривают. Он даёт им совет помалкивать.
— Хочешь знать мое мнение? — сказал Пекюше. — Так как буржуа жестоки, рабочие завистливы, священники раболепны, а народ в конце концов признает любого тирана, лишь бы ему не мешали хлебать суп из котла, то Наполеон правильно поступил. Пускай он затыкает им рты, топчет их, истребляет! Они заслуживают ещё худшей кары за их ненависть к праву, за их подлость, глупость, слепоту.
Бувар задумался.
— Вот тебе и прогресс! Экое надувательство!
И добавил:
— А уж политика! Какая гнусность!
— Это не наука, — заявил Пекюше. — Военное искусство гораздо серьёзнее — там можно предвидеть, что произойдёт. Давай этим займёмся.
— Нет уж, слуга покорный, — отозвался Бувар. — Мне всё осточертело. Продадим-ка лучше нашу лачугу и уплывём к дикарям, к чёрту на рога!
— Воля твоя!
Во дворе Мели накачивала воду.
На деревянном насосе был длинный рычаг. Опуская его в колодец, она нагибалась, и тогда видны были до самых икр её ноги в синих чулках. Потом девушка быстрым движением вскидывала правую руку, слегка повернув голову, и Пекюше, глядя на неё, испытывал какое-то совсем новое чувство, наслаждение, невыразимое очарование.
7
Потянулись тоскливые дни.
Боясь разочарований, они перестали заниматься наукой; жители Шавиньоля сторонились их, из официальных газет невозможно было ничего почерпнуть, и они оказались в глубоком одиночестве, в полной праздности.
Порою они раскрывали книгу, но вскоре откладывали её; к чему читать? Иной раз им приходило в голову, что пора почистить сад — через четверть часа их уже одолевала усталость; или что следует осмотреть ферму — они возвращались домой полные отвращения; или что надо заняться домашним хозяйством — Жермена начинала вопить; от всего этого они отказались.
Бувар надумал было составить каталог музея, но потом пришёл к выводу, что все их безделушки — вздор.
Пекюше занял у Ланглуа ружьё, чтобы пострелять жаворонков; ружьё взорвалось при первом же выстреле и чуть не убило его.
Итак, они скучали, как скучают в деревне, когда белесое небо томит своим однообразием сердце, утратившее надежду. Прислушиваешься к шагам человека в сабо, проходящего вдоль изгороди, или к каплям дождя, падающим на землю с крыши. Время от времени опавший лист коснётся оконного стекла, потом закружится и исчезнет. Ветер доносит издалека неясный похоронный звон. Из хлева слышится мычанье коровы.
Они зевали, сидя друг против друга, заглядывали в календарь, посматривали на часы, ждали, когда настанет время обедать; а горизонт был всё тот же: прямо перед ними — поля, справа — церковь, слева — вереница тополей; вершины их раскачивались в тумане беспрерывно, с жалобным скрипом.
Некоторые привычки, на которые они до сих пор старались не обращать внимания, теперь раздражали их. Пекюше становился совершенно несносен тем, что постоянно клал свой носовой платок на скатерть; Бувар не расставался с трубкой и при разговоре раскачивался из стороны в сторону. У них возникали распри из-за кушаний или из-за качества масла. Сидя друг возле друга, они думали о разных вещах.
Неожиданное событие ошеломило Пекюше.
Два дня спустя после Шавиньольского бунта, прогуливаясь в надежде отвлечься от политических огорчений, он вышел на дорогу, осенённую густыми вязами, и вдруг услышал позади себя крик:
— Остановись!
То была госпожа Кастильон. Она бежала в противоположную сторону и не заметила его. Мужчина, шедший перед ней, остановился. То был Горжю; они подошли друг к другу неподалеку от Пекюше, от которого их отделял только ряд деревьев.
— Это правда? — спросила она. — Ты идёшь драться?
Пекюше юркнул в ров, чтобы подслушать.
— Ну да, иду драться, — отвечал Горжю. — А тебе-то что?
— И ты ещё спрашиваешь! — воскликнула она, заломив руки. — А если тебя убьют? Ангел мой, не ходи!
Её синие глаза умоляли красноречивее слов.
— Не приставай! Я должен пойти.
Она злобно усмехнулась.
— Значит, другая позволила?
— Не смей о ней говорить!
Он поднял кулак.
— Нет, дорогой мой, нет. Я молчу, я — ни слова!
Крупные слёзы потекли по её щекам в складки воротничка.
Был полдень. Над желтеющей нивой сияло солнце. Вдали плыл верх медленно двигавшейся коляски. В воздухе всё замерло: ни крика птицы, ни жужжания насекомого. Горжю срезал себе тросточку и очищал её от коры. Г‑жа Кастильон по-прежнему стояла, опустив голову.
Бедная женщина думала о тщёте всех жертв, о его долгах, которые она покрыла, о будущих платежах, о своей погубленной репутации. Она не жаловалась, а только напоминала ему о днях их любви, когда она каждую ночь ходила к нему в сарай, так что однажды муж, приняв её за вора, выстрелил через окно из пистолета. Пуля до сих пор ещё в стене.
— Как только я увидела тебя, ты показался мне прекрасным, как принц. Я обожаю твои глаза, твой голос, походку, запах.
Она добавила тише:
— Я схожу по тебе с ума!
Он улыбался; он был польщён.
Она обняла его, откинув голову, как бы в благоговении.
— Дорогой! Бесценный! Душа моя! Жизнь моя! Хочешь, поговорим? Скажи, что тебе надобно? Деньги? Так мы их добудем. Я была неправа. Я тебе докучала. Прости меня! Закажи себе платье у портного, пей шампанское, кути, я тебе всё позволяю, всё, всё!
В порыве отчаяния она прошептала:
— Даже её! Только вернись ко мне.
Он склонился к её губам, обхватив её за талию, чтобы она не упала, а она твердила:
— Дорогой мой! Бесценный! Какой ты красавец! Боже, какой красавец!
Пекюше замер во рву, край которого приходился ему под подбородок, и смотрел, еле переводя дыхание.
— Не распускайся! — сказал Горжю. — Из-за тебя я ещё опоздаю на дилижанс. Готовится славная потеха, и я хочу принять в ней участие. Дай мне десять су вознице на выпивку.