Вечер спускается тихо-тихо, прокручивая рождение дня в обратном порядке. От жары остаются еще лишние градусы, но и они – истаивают, и озеро подергивается дымком от костров, туманом от болот и дышит еле слышно, укладываясь спать – на ночь. Я сижу на полусгнившей скамейке, поросшей мхом, как нежным зеленым плюшем. У берега вода гладкая, морщит воду тростник, пускают круги вечерние мальки, которых гоняет щучка. Я сижу, затаив дыхание и наблюдаю за мошкой, роящейся над водой. Время гудеть майским жукам – но это – позже, как только стемнеет.
Я курю, хотя давно бросила – но я тяну хороший табак, как старый виски, и кот приходит на незнакомый запах, трется у моих ног, урчит ровно и громко, изображая нежнейшую любовь. При попытке взять его на руки, он прыгает на молодую ёлку, с неё – не спускаясь – на берёзу, с берёзы – на осину… Будто рыжая белка мечется среди деревьев. Набегавшись, кот лезет в свою любимую, глубочайшую яму, получившуюся от падения старого дуба – вывернуло корни. Яма полна тайн, чудес и сухого мышиного запаха. Кот проползает по яме насквозь и вылезает к воде, и пьет её, быстро двигая крошечным язычком. По воде бегут полукружья, кот чихает и тут же отвлекается на пролетающую над ним цаплю.
Скоро зацветут ландыши, и их аромат будет сильнее всех запахов леса…
Баба Меля
С привычкой вставать в пять утра баба Меля так и не рассталась, и теперь лежала в темноте, ворочалась, и пружины дивана, на который баба перебиралась на зиму, отвечали ей – будто убаюкивали. В темноте всегда мысли приходят, но какие-то тягомотные, не такие, как днём. Днём только и думай – к поросенку, к курам, соседа попросить капкан на хоря поставить, да у Ленки-почтальонши узнать, не дадут ли пенсию поранее, а то Новый год, как-никак. Пенсия была грошовая, смешная, но баба Меля была рада, и всё недоумевала, как так – на работу не ходи, а тебе денег дают, за что? Если рассмотреть, как за прежний труд, то недодали, а если так, за уважение к старости – то и довольно будет. Баба пошевелилась, и кошка Лиза, спавшая у неё в ногах, мягко спрыгнула на пол. Тишина стояла такая, что слышно было, как кошка лакает молоко. Сейчас на двор пойдёт, – баба села на диване, – значит, и нам пора…
За окном была мгла, снег, лежавший на крыше, таял, и окно казалось занавешенным капелью. Отмяча, оттепель, случившаяся ровно посерёдке декабря, была досадной. Баба добавляла к пенсии, откуда могла – продавала яички, бралась топить избы дачникам, зимовавшим в городе, плела носки на продажу, и все накопленное отправляла внучке, в город. Город представлялся ей деревней, в которой одну избу поставили на другую избу – и так до неба, отчего в городе было бестолково, не было света, а только мигали день и ночь электрические лампочки. Отмяча была досадна тем, что озеро, так ловко схватившееся льдом еще на Михайлу, раскисло, и пошло жёлтыми пятнами, говорившими о том, что выходить на лёд опасно. Рыбаки, снимавшие у бабы Мели каждый год парадную залу, вызывали её на почту, где баба, выпростав ухо из-под теплого платка, слушала далекий голос, и кричала в трубку – приезжай, милок, нипочём, встанет, встанет! Мужики т сидят, ага! Жерлицы Васька ставил, щуку вчера принес, ехай, ехай, не боись, а тот, невидимый, всё спрашивал обстоятельно, и обещался быть к Новому году. Баба аккуратно вешала трубку на аппарат, наваливалась грудью на прилавок и заводила обстоятельный разговор с телефонисткой Ленкой, которая уж наверняка знала, в какие числа придёт бабе пенсия.