Выбрать главу

Фролов

Понимал Фролов, что никто ему отпуска не даст, и уехал сам, в самоволку – уволят, так и уволят, кто кому нужнее? По Фролову выходило, что он – им. До Фировой пустоши ехал дольше обычного, хотя и на заправку всего пару раз заехал – не хотелось даже вылезать из машины. Сёк дождь, нудный, октябрьский, и уже прошивало мокрым снегом, и гнало по трассе, как обезумевшую, рыжую листву. Матерясь про себя, съехал Фролов с трассы на проселок, и пошел его Гелендваген валится с боку на бок, охая, как живой. Собака, спавшая на заднем сидении, потянулась, зевнула сладко, встала, нетвердо держась из-за качки, положила голову на плечо Фролова. Пятилетняя сука, ирландская сеттерша, Патрисия, или просто – Пат, понимала настроение Фролова, как всякая умная баба – сердцем. Фролов дернул плечом – мол, спасибо, подруга, потерпи, скоро доедем, но скорости не прибавил. Двумя часами позже, иззябший, сидел на корточках у дымящей печки, кашлял, вынимал тлеющие дрова на топочный лист, прожигал ходы прошлогодними газетами, двигал туда-сюда шиберку – все зря. Плюнул, сел на пол, уронил лицо в ладони, да так и проспал – недолго, с полчаса. Вынул на ощупь бутылку водки из рюкзака, сделал пару глотков, пожалев, почему-то, что не делают сейчас «бескозырок», как раньше, и успокоенный, похлопал печь по боку – давай, старушка, не подкачай. Печка, сложенная впрогарь, грела плохо, служила больше для готовки, но сил на растопку русской не было. Фролов отщелкнул в душник колечко бересты, та зачадила, загорелась красноватым, было видно, как мерцают, перемигиваясь, алые огоньки по саже, и вдруг загудело, словно печь вдохнула, и потянуло огонь из топки – книзу, по оборотам. Фролов вздохнул облегченно, насыпал в старое ведро сухого корма для Пат, вышел за водой на колодец. Дождь прошёл, похолодало, сбрызнуло звездами по чистому, умытому небу, и Фролов, забыв про воду, сел на верхнюю ступеньку – курить, и вдыхал горький запах крепких сигарет и смотрел на дальний голый осинник и понимал, что вернуть ничего нельзя, а как смириться с этой, новой жизнью – не знал.

На охоту Фролов с Пат отправились вечером, впрочем, безо всякой надежды – октябрь хоть и был в самом начале, но Фролов впервые поехал один, и вся эта затея была провальной. Пат трусила впереди, зная, что нарушает принятые правила, но чувствуя настроение Фролова, делала вид, что вышла просто так – на прогулку. Все же не удержалась, подняла утку с болотца, но Фролов даже не расчехлил ружья. Пат опустила голову и посмотрела на него с укоризной, – ну, как же ты так? Найдя сухое место под огромной елью, Фролов сел на сухую подушку из иголок и так и сидел, глядя, как умирает солнце на закате, и проблескивает алое, как кровь, в бочажинах. Пат легла рядом, положив голову на сапог, и прикрыла глаза. Фролов смотрел на стихший лес, ощущал, как слетает сухой лист, кружась, цепляясь за ветви, как где-то выходит пузырями болотный газ, как трещит где-то в глубине валежник под невидимым зверем. Тоска, копившаяся весь последний год, когда он узнал о болезни Серёжки, друга единственного и на все времена верного, першила в горле, саднила под ложечкой, и хотелось завыть, упасть на эту землю, по которой они с Серёгой каждую осень ходили на охоту, и рвать ее, землю, зубами, чтобы отпустило, ушло, пропало это проклятое чувство одиночества. Но Фролов зубы стиснул, потянулся за ножом – хотел просто всадить в землю – так вот, по рукоять, чтобы – со всей силы, но порезался, и закровило по ране, и он тупо смотрел, на руку, не в состоянии даже перетянуть рану платком. Но стало легче, и пробились слёзы, и он плакал, задыхаясь, как обиженный пацан, не понимая, за что, как, почему – отняли у него Серёгу. Стало совсем мрачно, и Фролов встал, почесал Пат между лопаток, она благодарно лизнула, извернувшись, его руку – и они побрели домой, скользя, оступаясь на раскисшей дороге, и только в этом молчании, согласном, единодушном – в таком, каким было их с Серёгой молчание, Фролов как бы шел рядом с Серёгой, усталый, вымотанный, с пустым ягдташем, но все равно – после охоты, после настоящего мужского дела. Вернувшись в избу, выстывшую мгновенно после их ухода, Фролов допил из горлышка водку, и вдруг снова заплакал, не стыдясь себя, и, сорвав с гвоздя на стене Серёгин плащ, дал себе волю вспомнить последние минуты в больнице, и похороны на подмосковном кладбище, когда он, не выдержав, пальнул в воздух, и сквозь плотные тучи вдруг упал на свежий холм – солнечный луч.