— Что это? — спросил я.
— Это сон про Чернобыль, — сказал Мотя. И тихо добавил: — Мой сон.
Я внутренним чутьем почувствовал, что это Моте не дадут показать местному активу. Но ему ничего не сказал, и мы молча развесили в пустом ночном фойе клуба Мотины листы. Потом Мотя долго рассматривал свои рисунки, словно сам удивлялся сотворенному… В этих рисунках было что-то непостижимо великое и страшное, как на последних картинах Гойи. А потом мы закрыли клуб и пошли по домам.
Утром мама меня разбудила раньше обычного и сказала, что мимо нашего дома пробежал Мотя с директором клуба. И Мотя был чем-то очень взволнован: обычно молчаливый он кричал что-то непонятное и размахивал руками, что было на него совсем непохоже. Я быстро оделся и помчался к клубу. Вбежав в фойе, я увидел пустые стены.
Мотю я нашел за клубом. Он стоял возле горящих, скомканных листов с рисунками и смотрел, как их пожирает пламя. По его щекам текли слезы.
— Что ты делаешь? — закричал я.
— Райком сказал — нельзя! — как всегда односложно ответил Мотя. — Директор сказал — спали!
Больше он ничего не сказал. Потом, когда листы превратились в пепел, он развел как обычно руками и сказал свою обычную фразу:
— Был художник. Нет художника.
И, повернувшись, пошел от пепелища. Я попытался пойти за ним. Но он остановил меня. И я остался стоять.
Через несколько дней его не стало. Он умер, как жил, молча. Пришел сам в поликлинику. Сел ждать врача. И умер в приемной.
После него не осталось ни одной картины. Был художник, нет художника…