Она попросила монтажницу на другой день:
— Рая, у тебя, наверное, есть срезки. Дай мне кадрик.
Та склеивала ленту на монтажном столе, зарядила, вновь зажужжало, замелькало на крошечном экране.
— Сейчас этот придет, — не оборачиваясь, сказала монтажница.
— А ты дай, я уйду. Или мне в другой раз зайти?
— Вон они в корзине. Бери хоть все.
Из большого матерчатого мешка, распятого на металлическом каркасе, куда сбрасывали ненужные ленты, Изабелла доставала, раскручивала их в руках, смотрела на свет.
— Чего ты там возишься?
И, запустив руку наугад, монтажница достала, глянула мельком:
— Вот.
Кадр за кадром смотрела она всю сцену на свет: вот они идут, ближе, крупней…
— Этого не будет? — спрашивала она, заикаясь. — Совсем? А как же?
— Нам паньски планы неведомы. Монтирует все по новой, черти его крутят.
Изабелла сидела с лентой на коленях, когда вошел режиссер.
— Так… Что у нас? Смотрим!
Наклонясь над монтажным столом, он стоял к ней спиной, мощные короткие ноги расставлены, фирменные джинсы, каменный зад.
— Федор Федорович, — сказала она жалким голосом, — а как же проход офицеров? Его что, теперь не будет? Это правда?
— Почему посторонние в монтажной?
— Федор Федорович, так нельзя.
Он живо обернулся, а она сидела, испуганная.
— Па-ачему, я спрашиваю, посторонние в монтажной? — повысил он голос, и она впервые увидела, какие крупные у него зубы. — Па-ачему?
— Простите меня, Федор Федорович, — она готова была сейчас на любое унижение, — вы сами просили его. Вы говорили, зрителю жаль будет, если… Как же так? Так нельзя. Это, может быть, последнее, что осталось от человека.
— Кто ее сюда пустил? — заорал он и глядел на нее тем взглядом, в котором она уменьшалась до невидимых размеров. — Вон отсюда и не сметь!
Изабелла вскочила. На стене над ней висел металлический шкафчик, она ударилась головой, оглохнув на миг. Боль была такая, что все поплыло зелеными и огненными кругами.
— Вы не вырежете эту сцену, — говорила она, тяжело дыша, и он отступил на шаг, она показалась ему безумной. — Я прокляну вас и ваш фильм. Знайте, во мне есть эта сила. Он не выйдет на экран!
— Уберите от меня эту психопатку! — немного струхнув, крикнул режиссер, но когда ее уже не было в монтажной. — Всякие будут, понимаешь…
Подобно многим кинематографистам, он был суеверен.
А она шла по коридору, как слепая, и встречные оборачивались ей вслед. Дома от тупой боли в голове она потрогала ушиб. Сплошная корка: волосы, запекшаяся кровь.
Как он тогда ласково взъерошил ей затылок большой теплой своей рукой: «Для чего покрасилась, как все? Вот и не узнаю, какой ты масти».
Много ли он успел узнать про нее?
Вот и кончилась война
Полтора месяца моей жизни я был товароведом. Контора наша, довольно странная, относившаяся то ли к Министерству лесной и бумажной промышленности, то ли еще к какому-то министерству, помещалась вблизи Большого Каменного моста, внизу, в Лебяжьем переулке. Всякое учреждение должно иметь начальника, и у нас был начальник. К восьми утра, когда мы сходились, он уже сидел за столом в распахнутой шинели с желтыми, начищенными пастой латунными пуговицами, и пылала печь. Около круглой этой металлической печи, стоявшей на железном листе, собирались шофера и грузчики и первым делом, как водится, закуривали. Шофера были мужчины, грузчики — женщины, молодые, лет по двадцать пять, по двадцать восемь, все полные, крепкие. Тогда я еще не понимал, что полнота эта не от здоровья, а от недоедания, оттого, что много едят бесполезной, небелковой пищи.
С одной из них, самой красивой и по душе хорошей, жил наш начальник, отец семейства.
Печь раскалялась быстро, уже в гимнастерке становилось жарко сидеть, но он все так же не снимал шинели с плеч, а стену над ним украшала меховая офицерская ушанка, на которой оставался вмятый след от звездочки. Это были два разных человека, в шинели и без шинели. Однажды я пришел рано — сидит он в серой немаркой рубашке, сморщенный, впалогрудый, пишет что-то вкось на углу текста, резолюцию свою накладывает. Застыдясь себя при постороннем, он влез в шинель с подкладными плечами, облачился, преобразился — командующий сидит над картой, планирует операцию. И жаль мне стало эту грузчицу. На каком из полей войны, каким снарядом или пулей оборвало ее безымянную судьбу? Я все эти годы ровесников моих видел и тех, кто старше, а моложе нас начали появляться на фронте уже со второй половины войны, ближе к победе. Сколько их осталось лежать в болотах, в окопах, на подступах к каждой высотке, которые мы так трудно брали и отдавали и брали вновь. Глядя теперь на этого семьянина и на нее — а она в залатанной на спине телогрейке, в растоптанных валенках, в юбке хлопчатобумажной зимой была, как королева, — я, может быть, впервые увидал другую сторону войны: поколения вдов, многие из которых и женами не побывали. А жизнь идет, жить надо.